…Бабуся открывает входную дверь. «Вай!» — восклицает она, видя перед собой сопливую Нинку Сочилину, а за ней строгое лицо Ванванча. «Мы хотим играть дома», — говорит он. «Конечно, цават танем», — улыбается бабуся. И они заходят. «Ты ведь раньше у нас не была? Да, Ниночка?» — спрашивает бабуся. «Ага», — говорит Нинка. Она стаскивает с ног здоровенные пятнистые дырявые валенки, сбрасывает пальто не пальто, что-то вроде кацавейки с чужого плеча, что-то такое громадное, выцветшее, несуразное. От нее пахнет кислым молоком и сыростью. Бабуся поджимает губы, помогает Ванванчу раздеться. «Не надо, — вдруг говорит он, — я сам». И он уводит Нинку в комнату, а Мария говорит на кухне Ирине Семеновне: «Барышню привел…» — «Ух ты, барышню, — говорит Ирина Семеновна, — хороша барышня — Нинка сопливая… Васька, ее отец, бражник, Верка, мать, потаскуха». — «Нет, нет, — говорит Мария, — зачем же так? Хорошая девочка… Они бедно живут, но она хорошая… Конечно, Жоржетта, наверное, своя была». — «Иде ж она теперь, твоя Жоржетта?.. Тоже ведь баловница… Ее порядку-то не учили, а только тю-тю-тю, лю-лю-лю, прости господи…» Мария не умеет спорить. Она представляет, как ее Степан, если бы был тут, ударил бы кулаком по столу… Где Степан? Где? Где он? Неужели уже никогда?.. Ирина Семеновна видит слезы на ее глазах. «Ты чего это, Мария Вартанна, обиделась за девку аль чего? Да по мне-то, все одно, дело ваше, вы ведь господа — чего пожелаете, то и будет». Тут Мария вспыхивает: «Какие господа?! Зачем?.. Тьфу!..»
Она уходит в комнату, где Ванванч рисует Нинке высокую гору и объясняет, что это Кавказ… Мария вспоминает, как Сильвия в двадцатом году приносила в бидончике благотворительный суп и кормила им всех. Когда это было? В двадцатом?.. А теперь — господа?.. Какая злая женщина!.. Этот разбитый буфет, этот облезший стол, эти разные стулья — какой позор, и вдруг — господа! А у нее — одна юбка, а у Ашхен — две и платье с белым воротничком, которое ей перелицевала Гоар, и она, инструктор горкома партии, в нем ходит на работу!.. Господа… Они все с утра до вечера трудятся… И все друзья Ашхен трудятся. Зяма сам варит себе кашу, кашу, кашу… уже от нее тошнит, картошку, картошку… Господа… Злая дура!..
Ванванч не прислушивается к разговорам на кухне, но произнесенное Ириной Семеновной имя предательницы долетает все-таки до его слуха, и он застывает в недоумении. Он смотрит на Нинку, слышит, как она посапывает носом, чтобы капелька не упала с кончика, и вспоминает Жоржетту… У Нинки стройные ножки, тоненькие, но не худые. Она в дырявых рейтузах, как тифлисский Нерсик. У нее овальное лицо, чуть бледное, на лбу — русая челочка. Губы красные. Глаза голубые. На руках цыпки. Под длинными, давно не стриженными ногтями — черная каемочка. Жоржетта была полнее, и крепче, и чище, зато Нинка не предательница. Она веселая и добрая. Она постоянно чем-нибудь снабжает Ванванча во дворе. «На, кусни…» И он откусывает от ее горбушки или от морковки, или забивает рот вяловатыми стебельками квашеной капусты, или чмокает соленым огурцом — вот уж праздник! Нинка учит Ванванча нехорошим словам. Он хохочет, попискивает, но знает, что их нельзя произносить ни при бабусе, ни при маме, ни при ком из взрослых. И даже при Нинке он их не произносит, а просит повторить и давится от смеха. Ее только попроси. «А как попка?» — «Жопа!» — говорит она и хохочет громче его. «А как какашка?» — «Говно!»
Приходит в комнату бабуся. Они рисуют, высунув языки. У Нинки с кончика носа готова сорваться капля. «У тебя есть платок?» — спрашивает бабуся. «Не-а», — говорит Нинка и рукавом стирает каплю. «Ах ты, какая глупая! — говорит бабуся. — Ну что же ты рукав пачкаешь? — И она уходит и приносит носовой платок. — На-ка, возьми». — «Ага», — говорит Нинка и хлюпает носом.
Вечером Мария жалуется Ашхен: «Представляешь, я ей дала платок, вон он лежит совсем нетронутый. Коранам ее, что за ребенок!.. Понюхай, понюхай, до сих пор этот кислый запах не ушел… Может быть, у нее вши?..» Ашхен вспоминает, как она однажды залетела в тот тусклый подвал и уж нанюхалась там, наслушалась, насмотрелась! «Мама, — говорит она с досадой, — я же не могу запретить им встречаться! Двор общий. Они бедные люди, малокультурные, ну и что?» И она смотрит на спящего Ванванча такими глазами, такими глазами, словно знает, что произойдет через пять лет, всего лишь через пять. Стоит ли беспокоиться о сегодняшних пустяках, когда всего лишь через пять лет!..
Может быть, этим предощущением бедствий и зла и объяснялась ее житейская стремительность, погруженность в дело, а холодок и отрешенность в ее карих миндалевидных горячих глазах — оттуда же? И ее молчание и истошные время от времени вскрики: не так… не то… не туда… зачем!..
А Ванванчу все это нравилось, да он и не мог представить себе другой какой-то мамочки — спокойной, медлительной, очаровательно улыбающейся или поющей на кухне или старательно и любовно орудующей веником в труднодоступных уголках комнаты. Он