Сейчас он сидел, тупо глядя в стенку, играл со швейными ножницами, которые мы получали от бригадира под счет, и ничего не шил. Хотелось сказать ему что-нибудь утешительное, но слов не было. Странно, что для отсидевшего на всех режимах, продубленного зэка полгода что-то еще означали, но было именно так — особенно если срок по приговору закончился в позапрошлом году.
Зэки любили работу на швейке и просились туда из всех отделений — это давало им возможность вырваться из камер и встретиться с другими людьми. Ну, и сама работа, считалось, помогала скоротать время. Как Иван Денисович у Солженицына удивлялся: «Диво дивное: вот время за работой идет! Сколь раз Шухов замечал: дни в лагере катятся — не оглянешься».
Я этой работы не любил и относился к ней не лучше, чем к сидению в камере № 8 Третьего отделения — ну, разве что, если бы там не давали нейролептиков. Время для меня где-то там и остановилось — и уже не двигалось никуда. Я механически шил, закатывая шов, а если он съезжал, то так же механически распарывал и строчил заново — примерно как мы бездумно чешем затылок или ухо, не задумываясь о движениях.
Впрочем, прочие занятия тоже не заставляли время двигаться. Чтение уже не доставало до рецепторов души. Все попытки писателей проникнуть в дальние ее уголки выглядели смешными на фоне зрелища полупарализованного человека, которого при тебе в тюремном коридоре бьют ногами. Муки Эммы Бовари меркли по сравнению со страданиями мальчика, который выдавливал из себя по каплям ядовитую желтую смесь сульфозина, закатывающую в лихорадку и боль.
Все эти «муки» и «страдания» культуры выглядели просто смешными в СПБ. Если ты еще жив, не глотаешь стекло, не рвешь себе вены ржавым гвоздем — никаких «мук» ты еще не испытал. Ты даже просто не понимаешь, что такое «страдание» и что такое «муки».
Ценность всей мировой литературы обнулилась — ибо, на взгляд из ада, она виделась просто не очень удачной версией Диснейленда.
Звучали только слова, которые сказал Владислав Ходасевич, умиравший в больнице для бедных, перед смертью: «Кто здесь, на этой койке, не пролежал, как я, эти ночи, как я, не спал, мучился, пережил эти часы, — тот мне никто, тот мне чужой»[87]
.Раз в смену на швейке объявляли перерыв — формально для выхода в туалет, реально — на перекур. Тогда в туалет на швейке устремлялись все — курящие, естественно, в первую очередь. Они в секунду скручивали махорочный косяк и закуривали, прочие шли отлить и перекинуться словом со знакомыми из других отделений.
В клубах махорочного дыма в туалете обсуждали результаты комиссии. Она происходила два раза в год — и была чистой формальностью. Все решения о выписке-невыписке принимались заранее психиатрами СПБ, комиссия только ставила на них штамп. Ну, собственно, как всегда и всюду в СССР.
Собственно, иначе и быть не могло. Отделение прогоняли за два дня, на каждого зэка приходились примерно три минуты, за которые даже доктор Фрейд не смог бы ничего понять о пациенте.
А после этого начинались психозы и срывы. Причем накрывали они как бы зеркально: тот, кто не имел никаких шансов на освобождение, почему-то вдруг начинал верить, что его выпишут, а имевшие шансы — наоборот, теряли надежду. Эти впадали в депрессию либо начинали психовать. Как ругался зэк по кличке Горбатый:
— Суки, пидарасы поганые, замуровали, четвертый год сижу — совсем угробить хотят.
— Да выпишут тебя. Ты три с половиной года сидишь? Сидишь. Кисленко на беседу вызывал? Вызывал. Ну, значит, уйдешь. Чего орешь?
Горбатый был действительно горбатым — горбуном метра в полтора ростом. К скрюченному телу была приставлена голова джоттовского ангела — светлое лицо, грустные голубые глаза. Горбатый был сиротой, воспитывался вместе с сестрой в детдоме. На воле имел уважаемую в тюрьме, но все-таки подлую профессию «щипача» — карманника.
В СПБ Горбатый попал «за 20 копеек» — вполне буквально. Оперативникам надоело, что на определенных маршрутах автобуса в определенное время кто-то постоянно ворует кошельки, и они сделали вору подставу. Женщина-оперативница вошла в автобус с демонстративно открытой сумкой, в которой чуть ли не сверху лежал кошелек. Горбатый его прихватил — хотя и признавался, что подставу подозревал, но «жадность фраера сгубила», — после чего оперативники тут же замели Горбатого. В кошельке было ровно 20 копеек — рисковать большим ментам, видимо, не хотелось.
Это был уже пятый арест Горбатого, но вместо зоны особого режима его отправили в СПБ.
Горбатый был явный психопат, хотя взрывался и нечасто — сейчас же его понесло. Совершенно не по делу он начал хамить зэкам, санитарам и даже огрызался на медсестер.
На самом деле в поведении Горбатого была своя логика, которую он вряд ли и сам сознавал. Все зэки скулили: «На волю! На волю!» — в действительности многие боялись этой воли больше тюрьмы.