После этого никто, кроме жены, с ним не общался. Диссидентские принципы были жестоки: признание вины означало гражданскую смерть. Выдержать это было сложно, и неудивительно, что Якир или Виктор Красин сильно пили после освобождения. В итоге все заканчивалось циррозом или преждевременным инфарктом. Якира было жаль: он много страдал, прочих — нет.
Я начал тогда снова писать. Сначала делал записи — восстанавливал хронологию тюремной одиссеи, — которые и легли в основу этой книги, потом написал эссе «Русские философы». К этому побудило чтение ксерокопий дореволюционных изданий Бердяева, Лосского и о. Сергия Булгакова.
Самиздат и копии дореволюционных книг неожиданно стали доступны и появились даже в тех домах, где ранее ничего подобного никогда не водилось. С русскими философами я спорил, упирая на то, что после красного террора всю их мифологию «характера русского народа» и его «богоизбранности» надо обнулить. Эмигрантские работы Бердяева я прочел гораздо позднее, тогда он уже понял, что «общность» — это иллюзия, что в мире есть только ты — и ты должен держаться своих принципов, пусть в грязи, и в крови, и против всех. Тебя могут сломать, но не дай себя согнуть. И даже если ты в «комнате 101» — не предавай Джулию. Это то, на что избран лично ты.
Каждую неделю я осторожно отдавал написанное гостям, не оставляя себе ни строчки — каждая из них могла стать путевкой назад в СПБ.
Из Москвы сообщали, что освобождения политзаключенных прекратились. Сплошь пошли вторые срока. Слава Бахмин только что получил еще год лагеря, это считалось за удачу. Досиживал второй срок Кирилл Подрабинек — он был уже на туберкулезной зоне. Саша Подрабинек кое-как устроился во Владимирской области в Киржаче после второго срока — как он описывал позднее, ожидая третьего. Его жене Алле приходилось периодически возвращаться с сыном в Москву, чтобы не потерять московской прописки.
В Украине было еще хуже. Жену политзаключенного Миколы Матусевича Ольгу Гейко, отсидевшую свой трехлетний срок, прямо на лагерной вахте снова арестовали и обвинили в «антирадянской агитации и пропаганде» (она получит еще три года).
В Ленинграде сплошь шли аресты. В мае там прошел суд над Валерием Репиным, и этот процесс станет самым позорным эпизодом правозащитного движения. Репин был региональным распорядителем Фонда помощи политзаключенным и обвинялся ни много ни мало в «измене Родине в форме шпионажа». Причиной был опросник-анкета, который Репин зачем-то просил заполнять освобождавшихся зэков. Кроме вопросов о количестве кильки в баланде и условиях в ШИЗО, там спрашивалось и о системе охраны лагерей — а это была государственная тайна.
В отличие от Натана Щаранского, против которого были столь же тяжкие обвинения, но который вел себя достойно, Репин сразу сломался и пошел давать показания на всех диссидентов подряд. Кажется, он выступил свидетелем обвинения на шести процессах и еще несколько раз показывался по телевизору, вещая клевету о связях правозащитников с ЦРУ и тому подобном. За свою клевету Репин получит награду в виде недалекой ссылки — мне, как «клеветнику», было неприятно это сознавать. В советском мире все было как-то наоборот.
Тех, кого было совсем не за что арестовать, запугивали. В Москве КГБ вынес официальные предостережения поэтам Евгению Рейну, Генриху Сапгиру, Дмитрию Александровичу Пригову и Герману Плисецкому — за их публикации за границей.
На этих эмоциональных качелях и прошла весна 1983 года. Было странно вспоминать, что здесь же, в психбольнице, весна 1976-го проходила тягостно — тогда сидеть на солнышке и смотреть на яркую зелень казалось потерей времени жизни. Однако после СПБ обычная психбольница воспринималась чуть ли не как рай.
Пару раз мы снова прогулялись с Вулисом среди газонов. Весенний воздух пах свободой, и я с Вулисом уже спорил.
— Ладно, Ян Абрамович, диагноз побоку. Но почему СПБ? Вот мы мирно прогуливаемся — я точно особо социально опасный?
— Виктор Викторович, это легко объяснить, — снисходительно улыбался Вулис. — Если бы вы были в дупель сумасшедший — Вулис так и сказал — и сочинили трактат о реформе галактики, то было бы все ясно, и тогда бы вас привезли сюда. Но то, что вы написали, правдоподобно — тут Вулис поправил свою политическую двусмысленность, — не выглядит как бред. Что и создает особую опасность, так как может повлиять на чьи-то политические убеждения.
Спорить дальше не имело смысла. В той Матрице я считался особо опасным сумасшедшим только потому, что был недостаточно сумасшедшим[93]
.Режим в военно-экспертном отделении де-факто отсутствовал, на выходные многие получали отпуска, так что и отделение пустовало. Никто не унижал, не угрожал, не надо было бояться лекарств, ожидать шмонов. Зато можно было вдоволь читать и писать. Уже тогда я думал, что если дадут мне еще полгода «принудки», то не расстроюсь ни на секунду.
Глава II. ПАЛАТА № 6. MADE IN THE USSR