Читаем Девятый круг. Одиссея диссидента в психиатрическом ГУЛАГе полностью

Как ни странно, мой сосед не проявлял никаких признаков повреждения рассудка — он был довольно разумен, хотя тоже не знал, какой сегодня день. Он сидел в подвале уже с октября и мало интересовался такими условностями, как ход времени. Достоевский считал, что время есть отношение бытия к небытию, и поскольку говорить о полноценном бытии в подвале было бессмысленно, то, собственно, и существование времени, с философской точки зрения, тоже здесь было под вопросом.

Однако, опровергая философию, время просачивалось через другую щель. Сосед жаловался, что из подвала никогда не выводят в баню и его белье уже начало тлеть (из-за холода спал он так же, как и я, во всей одежде). По свежей памяти КПЗ я от души ему посочувствовал.

Походя, парень рассказал, что сидел со Славой Бебко, и объяснил, в чем была причина Славиных конфликтов с другими зэками. Еще в вольные времена на Славу нападали приступы «аутизма» — тогда на какие-то периоды он исчезал, не общаясь ни с кем. В тюрьме под воздействием стресса на него, вероятно, тоже накатил такой приступ. Слава перестал следить за собой, стираться, нарушал простые зэковские законы — вроде того, что нельзя встать к толчку пописать, если в камере кто-то ест.

Сначала ему объясняли, потом били. В конце концов, заставили есть мыло, определив тем самым в низкую тюремную касту — чушек, или чуханов. Слава все равно ничего не понял, спасаясь от избиений, стучал в дверь надзирателям — или, на жаргоне, ломился, — что законом тоже запрещено, и в итоге оказался в обиженке. А это уже было названием для камеры самой низшей касты — петухов, пидарасов.

Славу было жалко. Он напоминал европейского путешественника, случайно оказавшегося среди племени каннибалов. Сам же я только запоминал все do's and don't do[32] — чтобы не оказаться в той же ситуации.

В какую-то ночь или поздний вечер мне приснился странный звуковой сон. Как будто бы я снова оказался в КПЗ и по коридору снова вели малолеток из Рождествено. Вроде бы слышал топот и молчаливое шарканье ног по коридору. Утром от всего этого отмахнулся и оказался неправ — в карцеры, действительно, завезли тех самых малолеток.

После завтрака начались звучные переговоры из камеры в камеру:

— Нонночка, любимая, ну куда же от меня ушла? У нас только отношения наладились, такая любовь — а ты?..

— Твою Нонночку я всю ночь драл, — отзывался из другой камеры басистый голосок. — Так что, как говорится: «была тебе любимая, а стала мне жена»…

— Шуруп гад поганый, мою девушку любимую развратил! Своим крученым хуем ей в разные места двигал… А ты, Нонка, сука, — блядь настоящая: даешь любому… Нет, пацаны, вы только посмотрите, какая блядь!

Персонаж-петух по кличке Нонна не отзывался, но громкий хохот из камер свидетельствовал, что шутка удалась.

Малолеток увели из подвала еще до обеда, и вокруг снова установилась глухая тишина.

Вспоминалось что-то из древней истории. В одной римской тюрьме в темных камерах тоже содержались заключенные — вина которых была недостаточна для смертной казни, но слишком велика для обычного телесного наказания. Пищу им подавали из темного же зала наверху — так, чтобы ни один луч света не проникал в подвал. Темнота уже была наказанием сама по себе.

Темнота порождала зрительные галлюцинации. Время от времени казалось, что пятна мутного света на стенах меняют свое положение. Я точно знал, что этого не могло быть, но все же иллюзия была столь убедительной, что для ее разоблачения пришлось делать отметки на стене черенком ложки.

Сделать это было непросто: на ощупь оказалось, что вся стена была покрыта так называемой шубой — заведомо неровным слоем цемента, похожим на сильную рябь на воде. В тюрьмах так часто заделывали стены — чтобы зэки не могли на них ничего писать и таким образом оставлять месседжи друг другу[33].

Это не помогало — и здесь, чиркая спичками, я рассмотрел сделанную карандашом надпись: «Леха Рыжий. Чапаевск. Ст. 102. Расстрел». Стояла и дата — 30 ноября 1979 года, так что осужденный за убийство Леха сидел здесь совсем недавно — ровно в то время, когда я был в КПЗ. Поелозив по стенам еще, я обнаружил целый мартиролог — разные имена и города, но все надписи оканчивались одинаково кратким «расстрел». Оказалось, эта камера служила еще и камерой смертников — до того, как их увозили дальше в тюрьму в Сызрани. Там они сначала долго дожидались решения кассационного суда, потом ответа на прошение о помиловании — ну и, в худшем варианте, смерти. В Сызрани их и расстреливали.

«Игнат. Зубчаниновка. Расстрел», «Роман. Тольятти. Расстрел», «Блоха. Серноводск. Расстрел». «Вован Лысый. Расстрел. Привет пацанам с Безымянки» — последняя запись была самой старой, ей был почти год, так что к этому времени Вован Лысый, по всей вероятности, слал привет пацанам с Безымянки уже с того света.

Увлеченный своим занятием, я не расслышал шагов за дверью, ключ стукнул в двери, она распахнулась неожиданно.

На пороге стоял эсэсовский офицер.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Отто Шмидт
Отто Шмидт

Знаменитый полярник, директор Арктического института, талантливый руководитель легендарной экспедиции на «Челюскине», обеспечивший спасение людей после гибели судна и их выживание в беспрецедентно сложных условиях ледового дрейфа… Отто Юльевич Шмидт – поистине человек-символ, олицетворение несгибаемого мужества целых поколений российских землепроходцев и лучших традиций отечественной науки, образ идеального ученого – безукоризненно честного перед собой и своими коллегами, перед темой своих исследований. В новой книге почетного полярника, доктора географических наук Владислава Сергеевича Корякина, которую «Вече» издает совместно с Русским географическим обществом, жизнеописание выдающегося ученого и путешественника представлено исключительно полно. Академик Гурий Иванович Марчук в предисловии к книге напоминает, что О.Ю. Шмидт был первопроходцем не только на просторах северных морей, но и в такой «кабинетной» науке, как математика, – еще до начала его арктической эпопеи, – а впоследствии и в геофизике. Послесловие, написанное доктором исторических наук Сигурдом Оттовичем Шмидтом, сыном ученого, подчеркивает столь необычную для нашего времени энциклопедичность его познаний и многогранной деятельности, уникальность самой его личности, ярко и индивидуально проявившей себя в трудный и героический период отечественной истории.

Владислав Сергеевич Корякин

Биографии и Мемуары
Петр Первый
Петр Первый

В книге профессора Н. И. Павленко изложена биография выдающегося государственного деятеля, подлинно великого человека, как называл его Ф. Энгельс, – Петра I. Его жизнь, насыщенная драматизмом и огромным напряжением нравственных и физических сил, была связана с преобразованиями первой четверти XVIII века. Они обеспечили ускоренное развитие страны. Все, что прочтет здесь читатель, отражено в источниках, сохранившихся от тех бурных десятилетий: в письмах Петра, записках и воспоминаниях современников, царских указах, донесениях иностранных дипломатов, публицистических сочинениях и следственных делах. Герои сочинения изъясняются не вымышленными, а подлинными словами, запечатленными источниками. Лишь в некоторых случаях текст источников несколько адаптирован.

Алексей Николаевич Толстой , Анри Труайя , Николай Иванович Павленко , Светлана Бестужева , Светлана Игоревна Бестужева-Лада

Биографии и Мемуары / История / Проза / Историческая проза / Классическая проза