Их сознательная жизнь меньше, чем очередная «творческая пауза» какого-нибудь маститого писателя… Да возьмите в расчет и то обстоятельство, что искусству они уделяют считанные часы. Искусство для них равнозначно досугу, отдыху. Опыта общения с искусством у них почти нет. Оттого и пьесы, требующие додумывания, чтения пауз, до них не доходят, кажутся «скучными». Их способность к ассоциативному мышлению не развита. Они еще видят лишь то, что видят, и слышат лишь то, что им говорят вслух. Вспышки их искреннего молодого смеха потрясают зал на чеховском «Дяде Ване», когда со сцены звучит знаменитая реплика Астрова о жарище в Африке. До них доходит комизм текста, но не трагизм чувств. Второй план, скрытый смысл выпадает из их сознания.
Таковы некоторые особенности молодых Начинающих зрителей, встреченных мной на спектакле. Пьесы Чехова для них, пока скучны, а симфонии Прокофьева туманны. И то и другое находится за пределом их эстетической восприимчивости.
Но сам-то предел — величина переменная!
Юность ищет в искусстве прямых ответов, тогда как для зрелости — оно лишь повод для размышлений. Вместо высокой простоты «Колесо счастья» и спектакли, подобные ему, например, «Десять суток за любовь», «Неравный брак», «Разбужденная совесть», «Рассудите нас, люди», «Моя теща», «Муж моей жены», «С повинной» — я здесь называю спектакли, имевшие успех в последние сезоны — преподносят им простоту прямолинейности. Со сцены звучат не «единственные», а напрашивающиеся слова. Но этого начинающий или неискушенный зритель просто не замечает. Для него истина не перестает быть истиной от того, что она «прописная».
Языку учат постепенно. Если на человека, словарный запас которого составляет две тысячи слов, сразу обрушить восемь тысяч, он не воспримет и того минимума, который мог бы воспринять. Что-то подобное происходит в искусстве.
Для того чтобы разбудить первичные ассоциации зрителя, необходим эстетический заряд определенной силы. Очевидно, он есть в этих пьесах и спектаклях, но составляет то самое количество «слов», которое принимающий его зритель способен вместить.
Но он растет, этот зритель, — на этот раз в буквальном смысле. Подобные произведения для него еще явление возрастное… Он проходит через них, как в детстве проходит через книги Фенимора Купера. Повзрослев, понимают, человековедения там маловато…
К какому же все-таки умозаключению должны мы теперь прийти относительно чувств зрителя? Удалось ли нам нащупать, выявить некий основной психологический закон восприятия? Можно ли, например, сформулировать его так:
Учись искусству, старайся как можно больше узнать о нем, понять как устроены разные его жанры, общайся с ним как можно чаще, набирайся опыта — и все будет хорошо. Ты безошибочно станешь отличать высокое искусство от низкопробного, твой вкус будет воспитан, ты сразу увидишь где мастерство, а где подделка, без объяснений будешь видеть, понимать, где художественность и что она такое, где оригинал, а где копия — одним словом, станешь эстетически грамотным человеком.
Как будто бы можно так именно сформулировать и вряд ли кто-нибудь возразит против этих бесспорно верных положений.
Но психология зрителя, но чувства его, о расшифровке которых думал Станиславский, были бы слишком элементарной категорией, если бы дело обстояло так просто…
Я рассказал о том, к каким выводам привели наблюдения над чувствами начинающих зрителей. (Разумеется, наблюдения эти не ограничивались одним лишь спектаклем, который я тут привел в пример.) Теперь расскажу о некоторых разговорах с иными зрителями такими, которые в свое отношение к искусству как будто бы следовали тем советам, что выше приведены. По крайней мере на первый взгляд кажется, что они следовали им с желанием и старанием…
Случилось это в одной из поездок в Ленинград. Меня пригласили в гости в театральный дом. Так мне и сказали:
«Это такой театральный дом!»… Васильевский остров. Чуть запущенная лестница, квартира с многолетними залежами вещей в передней…
А там, в квартире, ждет меня разговор о театре. Женщина, учительница, с ней я много лет назад был знаком, желала, чтоб я поговорил с ее дочерью, энтузиасткой всего театрального. Женщина тоже энтузиастка. В ее комнате когда-то, помню, висели акварельные наброски известного театрального художника. (Когда-то была романтическая история со снежной метелью, тридцатиградусным морозом и дачей на Красной Пахре…)
Теперь женщине за шестьдесят, но ее бурный гимназический восторг перед всяким искусством и перед людьми, хоть как-нибудь к нему причастными, и сейчас готов вспыхнуть от малейшего толчка и излиться на что угодно. С ней трудно. Боишься что-нибудь сказать, чтоб не последовало: «Ах!» и не начался каскад сладчайших изумлений. Но добрая женщина. Сидим, ждем дочь. Как только открываю рот, следует извержение по поводу столичных достоинств.
— Ну, конечно, Москва живет. У вас там и то идет и это…
Одним словом, у нее выходит, что в московских театрах — есть, в ленинградских — ничего нет. А какие были театры, какие были театры!