– Да что вы знаете? Вы знаете, как после той училки он ее избил? А бабушка? Она тоже все хотела как лучше! И что? Где она теперь? Кто это может знать, как лучше? Кто?
– Подожди. Ну да, все было как-то не очень…
– Не очень?! Да вы знаете, каково слышать треск ее костей, когда он ломает ей руку? А звук его пинка, врезающегося в ее тело? А этот жуткий гул, с которым ее голова бьется о батарею? И НИЧЕГО НЕ МОЧЬ! Вы знаете, что такое не мочь даже встать на ноги, чтобы остановить это. Только кричать, звонить. Ждать эту чертову «скорую», которая ни хрена не скорая… И бояться, что она умрет, потому что она всегда молчит, даже когда он ее бьет, только шепчет: «Степку не трогай». Она всегда молчит! Не стонет, не кричит. Говорит потом, что будет только хуже. Но так, когда молчит, еще страшнее! Потому что он бьет ее и кажется, что она – не человек, а какой-то мешок с картошкой. НО МОЯ МАМА – НЕ МЕШОК С КАРТОШКОЙ!!!
– Степа, успокойся! – Я все-таки пытаюсь обнять его за плечи, хотя реву вместе с ним, от ужаса реву и боли, от безысходности и невозможности перенести его слова. Если уж слова так тяжелы, как же ему было жить-то с этим всем? Как с этим можно было жить? – Точнее, не успокойся, конечно, просто я не знаю, что сказать. Это так страшно. И я совсем не знаю, что сказать тебе, что сделать.
Он рыдает куда-то в себя, так горько, задыхаясь, забывая дышать. Я сажусь рядом и просто глажу его руку, вцепившуюся в подлокотник.
– Послушай меня. Я не знаю, что сделать с твоим прошлым. Его не изменить. Оно уже было. И оно было жутким. Невыносимым. Как один нескончаемый кошмар. Но мы можем попытаться что-то сделать, чтобы это не повторялось, понимаешь? Я об этом с Ингой и разговаривала. Я хочу найти хорошие центры, в которых оказывают помощь тем, кто живет в ситуации семейного насилия. Там есть юристы, психологи, социальные работники, наконец. Они нам подскажут хотя бы, с чего начинать. Ведь самое страшное, по-моему, Степ, что все это может повториться. И жить в ожидании этого и в невозможности что-то сделать, поменять – вот что ужасно.
Он не поднимает на меня глаз, резко разворачивается, подъезжает к раковине, смывает слезы с лица, вытирается полотенцем. И начинает молча нарезать и раскладывать лазанью.
А я просто жду. Как всегда, жду момента, когда снова можно будет что-то сказать. И сказанное не прозвучит так… так незначительно, будто всего этого не было, будто в этой кухне не кричал и не рыдал от боли ребенок.
Уже не спалось. Под утреннюю возню соседки: то ли сейчас проснется, то ли просто ворочается во сне, она погружалась в голубые грезы. Где-то на границе между его картиной и своим прошлым. Беспечность – было ли это с ней? Слово она знала, а ощущение куда-то уплывало: то ли было так давно, то ли не было. Не вспомнить.