Платформа была запружена людьми. Я никого из них не знала. Режим пожелал, чтобы этот день стал историческим. Не только Советский Союз, но и весь Запад должен отдавать себе отчет, насколько режим благороден. Его считают деспотическим и тоталитарным, а на самом деле он любит своих детей и хочет, чтобы они были счастливы, чтобы слезы сменились улыбками, а рыдания обратились в крики радости.
Мама Анна не выдержала напряжения. Наверное, она думала, что из вагона сейчас выйдет Люда, с которой она рассталась в лагере много лет назад и которую считала потерянной навсегда. Историки потом скажут, что в Биркенау эта малышка оставалась дольше, чем другие дети. Мама потеряла сознание даже раньше, чем успела заглянуть мне в глаза, и вокруг нее хлопотали санитары. Я спустилась по первым ступенькам и краем глаза увидела, как какую-то женщину уносили на носилках. Навстречу мне вышел только отец. Он был очень взволнован и плакал. Все люди вокруг были одеты в тяжелые пальто, шеи у всех закрывали теплые шарфы. У женщин шарфы закрывали головы, словно головные уборы. Светило солнце, но московская весна не спешила сменять зиму.
Фотографы продолжали снимать, журналисты пытались вытянуть из меня хоть какое-нибудь заявление. Я не забыла русский, но с трудом выстраивала сложные фразы. Приемные родители и представители правительства старались меня отгородить от толпы, хотя это и удавалось с трудом. Пресса и киношники были разочарованы: они не дождались наших объятий и поцелуев на платформе.
Маму перевезли в один из отелей в центре города. Меня сопроводили туда же. И только здесь, в представительском зале, через столько лет, встретились наши взгляды. Мама, плача, подошла ко мне и взяла мое лицо в ладони. Она закрыла глаза, а я, наоборот, широко раскрыла, не в силах ничего сказать.
– Люда, Люда, – повторяла она, – прошло столько времени…
Она ожидала увидеть свою маленькую девочку, а увидела взрослую женщину. Я действительно была Люда, только очень изменилась.
На самом деле возможности поговорить с мамой у меня не было. В гостиницу ринулись все журналисты, и их пригласили в представительский зал. Вместе с журналистами в зале присутствовали самые высокопоставленные представители власти Советского Союза. Им хотелось получить свою долю славы. И заодно поучаствовать в фотосессии. Часы понеслись в бешеном темпе. После объятий надо было ехать в Кремль. Я смотрела на маму Анну и понимала, что сейчас не время вглядываться друг в друга, сравнивать, вспоминать. Мама Бронислава следовала за нами, как тень. Ее постоянное присутствие всем говорило многое: я пока принадлежала ей.
Власти решили провезти меня по самым красивым местам Советского Союза, страны, которая должна была стать моей родиной, если бы меня не увезли в Польшу. Они явно хотели, чтобы я осталась здесь, но не знали, что брак, заключенный по инициативе мамы Брониславы, будет к тому серьезным препятствием.
В следующие дни поговорить с мамой Анной наедине было совершенно невозможно. Из Москвы нас сразу повезли в Ленинград, потом на самолете в Крым и на Кавказ. На этом маршруте нас сопровождали разные журналисты. Ведущие газеты страны пестрели заголовками с моим именем, обо мне говорили радио и телевидение. Я была сенсацией.
Власти без моего ведома уже распланировали мое будущее. Они предлагали остаться в их стране и поступить в университет. Я смогу жить и учиться, где захочу, а они позаботятся, чтобы мои желания осуществились. Не будет никаких экономических проблем: они все оплатят сами. Мама Анна шла за мной по пятам, надеясь улучить удачный момент, чтобы поговорить. А я медлила, не отвечала на предложения властей, отвечала вопросом на вопрос или вообще уклонялась от ответов.
Наконец, через несколько дней меня на поезде привезли в дом мамы Анны. Здесь нас тоже ждал большой праздник. Весь город вышел на улицы, всем хотелось меня увидеть. На вокзале меня встречал оркестр и приветственные плакаты. Дома меня заново познакомили с моей семьей. Оказалось, что у меня есть две сестренки-близнецы, родившиеся в 1947 году. Одну из малышек хотели назвать Людмилой, но мама Анна воспротивилась изо всех сил. Она чувствовала, что я жива. И не позволила, чтобы еще одну ее дочь назвали моим именем.
Здесь мы с ней наконец-то смогли поговорить. Я не утаила ничего, сказала обо всем, что чувствовала и чувствую. Сказала, что рассердилась на нее, спрашивала, почему все эти годы ей не пришло в голову приехать в Польшу. Ведь она оставила меня в Польше, и если я выжила, где же еще она могла меня найти?