В большой комнате — «зале», как называла эту спичечную коробку Труда, — они вывешивали женскую одежду, а в спаленке — мужскую. Труде было приятно, что в ее девичьей перебывало, раздевалось и красовалось перед зеркалом так много мужчин. Ночами осознание этого подводило ее через возбуждение к крепкому безмятежному сну: ей представлялись все мужчины разом, которые переодевались у нее в спальне. Они молча и деловито стояли плечом к плечу вокруг кровати, на которой лежала разомлевшая от плотских фантазий Труда. Мужчины в ее грезах были разные, словно на ВДНХ — длинные и кургузые, постарше, а значит, поопытнее, и поюнее, а значит, совершенно необузданные и во всех отношениях крепенькие, красивые и с изъяном, романтичные и суровые, военные и гражданские — всякие, на любой вкус и желание. Она мечтала то об одном, то о другом, выхватывая какой-то понравившийся образ из этой молчаливой массы мужиков, и ей казалось, что она уже слышит совсем у уха его хриплое прокуренное дыханье и протяжный животный стон, видит, как все остальные на нее смотрят, все так же молча и заинтересованно, и она спокойно и счастливо засыпала, стерев границы между волшебными снами и своей обычной одинокой жизнью в халате.
Радио тети Труды мурлыкало что-то приглушенно-приятное. Нине нравились ее вечерние мелодии, песни про любимый город может спать спокойно и ну что сказать вам, москвичи, на прощанье. Они настраивали на спокойный лад, всегда шли фоном, шепотком, их вроде и не надо было специально слушать, они жили своей воздушной жизнью и были неотъемлемой частью дворовых звуков.
Нина взяла недочитанного «Робинзона Крузо» и села на подоконник, свесив ноги в комнату. Она опиралась спиной о холодное окно, которое вскоре стало таким же теплым, как и она сама, читала про Пятницу, теплое море, умницу Робинзона, про всякое такое, чего она ни за что на свете не смогла бы сделать сама, в одиночку, а он — надо же! — додумался, добился и выжил, молодец!
Стекло приятно холодило спину. Нина представляла себя на необитаемом острове. Боже мой, как бы она плакала, если бы осталась совсем одна, без родителей, как бегала бы, спотыкаясь, по теплому песчаному берегу, высматривая живую душу хоть в море, хоть на суше, как не радовали бы ее миллионы звезд, рассыпанные по глубокому бархатному небу, которые она толком и рассмотреть не могла бы сквозь слезы. Нина горько всхлипнула, утерла навернувшуюся слезу и вдруг непонятно почему резко обернулась.
Прямо за ее спиной сидел он. Писальщик. Нина узнала его по длинным черным волосам. Он сидел к ней спиной, не оборачиваясь, привалившись своими широченными плечами к зарешеченному окну и чуть склонив голову набок. Нина вскликнула и отшатнулась. Сколько времени они просидели так спина к спине? Как это он подкрался, что никто, и она в том числе, не услышал его бесшумных кошачьих шагов? Почему родной двор снова пропустил чужака?
Нина пружинисто, как чертик из табакерки, спрыгнула с подоконника, отбросив книжку на пол, та раскрылась и осталась лежать, нехотя шевеля страницами. Нина отскочила к кровати и еще раз искоса, как пока еще не пойманный зверек, взглянула на окно. Казалось, ничего страшного: в комнате мирно горел свет, игрушки аккуратно сидели на подоконнике, по старшинству, чин по чину, занавески были раздвинуты и обнажали окно, где, как на сцене, спиной сидел человек на фоне темной заплесневелой кирпичной стены. Его прямые черные волосы до плеч плавно перетекали в эти самые плечи, затянутые черным плащом, и в темноте было не видно, где заканчиваются волосы и начинается плащ. Нина с ужасом смотрела на эту страшную темную застывшую фигуру. Да и сам Писальщик рассматривал, улыбаясь, свое зловещее отражение, которое отбрасывало его силуэт на крышу котельной у ног, — оно напоминало головоногое осьминогоподобное существо из океанских глубин, застывшее посреди желтого квадрата окна с черными переплетами рам. Мужчина ухмыльнулся, качнулся чуть вправо, потом чуть влево, любуясь движениями осьминога, и медленно, словно через силу, стал поворачивать голову, ища глазами девочку и мечтая, наверное, чтобы и она тоже разделила его восхищение.
Нина стояла около кровати, вросшая от ужаса в пол и не в силах пошевелиться. Голова Писальщика поворачивалась медленно, как-то очень выверенно и нарочито, словно что-то обязательно должно будет случиться, когда он, наконец, остановит свой взгляд на девочке. Край его узкого рта, расплывшегося в улыбке, был уже виден и казался словно наклеенным на бледное и неживое лицо. Улыбка эта почти не менялась и лишь изредка, словно нехотя, ползла одним уголком вниз, как злая змейка, почуявшая угрозу. Мужчина лениво смерил глазами дерево-сорняк, застывшее у окна, внимательно посмотрел на плотную занавеску, охраняющую окно с одной стороны, на детский Нинин рисунок, висящий на стене в милой рамочке…