Ствол этот толстенный был еще и стволом — не доской, а стволом — объявлений местного дворового значения. Гвозди никто и никогда и не посмел бы вбить в родную шероховатую кору, это никому бы и в голову не пришло — записки подсовывались под бельевые веревки, опоясывающие дерево, и липа стояла словно в балетной пачке, составленной из многочисленных бумажек. Объявления писались по любому поводу:
«Отдам старый Машкин трехколесный велосипед» (уточнять, кто такая Машка, не было никакой необходимости, все друг друга знали).
«Нужна взаймы раскладушка, на неделю прибудет свекровь. Василий» (бедняга, видимо, то ли был выпимши, то ли плакал, когда писал записку: слова расплывались, и почерк был неровным).
«Жду желающих в пятницу с 17 до 21. Труда» (ясно, что брательник пришлет новую партию тряпок и что надо записываться в очередь на просмотр).
«Мурка снова нагуляла, видимо, от Живчика. Через неделю родим. Готовьтесь брать» (Мурка, известная дворовая кошка-блядища, или орала как резаная от желания, сзывая всех котов с округи, или рожала — другого состояния у нее не было).
«Дети! Если вам надо сдать макулатуру, обращайтесь! Отдам на благое дело!» (это точно объявление дяди Тимофея, у него этих журналов навалом — сам жаловался, что от них в квартире уже ступить некуда, сплошные «Знание — сила», «Наука и жизнь», «Техника — молодежи»).
«Всемирно известный квартет ищет двух скрипачей и виолончелиста!» (так мог написать ради шутки только главный дворовый похабник Серафим Карпеткин).
Объявления эти никто не срывал, поэтому юбочка из бумажек с годами все росла и росла, и, если захотеть, можно было найти записки чуть ли не десятилетней давности, чуть слипшиеся, но на которых вполне еще можно было различить чьи-то каракули, выведенные фиолетовым химическим карандашом. Нина провела тоненьким пальчиком по бумажкам, и они уютно зашелестели. «Надо будет и мне дать объявление, как взрослой, — подумала она. — Отдам свои детские игрушки в хорошие руки». Нельзя же старому Буратинке всю жизнь сидеть на подоконнике, очень это по-детски, мама права. Нина устроилась на качелях. Она чуть раскачивалась и смотрела на небо сквозь желтую листву. Получалось красиво. Брошенный портфель грустно валялся под окнами кухни — занести его было пока что лень.
Во дворе было тихо и пустынно, соседи еще на работе, потянутся домой не скоро. Нина совсем заскучала. Качаться на качелях ей не так чтобы сильно хотелось, но делать было особо нечего. Тишь да гладь, да божья благодать, даже мухи не летали — может, уже все на юг подались за птицами? Перелетные мухи — красиво звучит, и новое в науке, наверное, улыбнулась Нина. Соседи тоже все притихли, не звенел даже ангельский Лелин голосок, хотя так приятно было бы с ней сейчас поговорить. И дядя Тима не дома.
Скукота…
Домой тоже не очень-то спешилось — что там можно услышать кроме арии Ленского из оперы «Евгений Онегин»? Хотя и Онегин сейчас на работе. Нина смотрела через арку на улицу. Машины почти не проезжали, мимо лишь редко проходили люди, спешащие по делам, но никто даже не поворачивал голову в ее сторону. Нина все раскачивалась и раскачивалась, упорно глядя в арку, ведь должен же был кто-то появиться. Хоть кто.
Хоть кто и появился. Это и был сосед Серафим Карпеткин. Имя это не очень нравилось Нине, она не понимала, как оно звучит в усеченном виде — Сера, Серя? Некрасиво и неприлично, как ей казалось. Зачем вообще нужно было называть сына так, чтобы всю жизнь потом над ним смеялись. А если звать его Фимой, тогда он должен был быть Ефимом, и получалось какое-то воровство — присваивать себе чужое имя, он же не Ефим, а Серафим. Кто-то во дворе иногда называл его Симой, но это звучало совсем уж по-женски.
На самом деле Серафим был уже вполне стареющим дядей лет сорока, немного женственной внешности (видимо, имя все-таки повлияло на его облик) — крупным, рыхлым, с необъятным отекшим лицом и нимбом ангелоподобных кудряшек на затылке. Ходил он вперевалочку, уточкой, размашисто и неловко, словно его только что научили передвигаться.
Голос у Симы был довольно мелодичен и высок, он вполне годился бы для оперной сцены, если бы не был таким непредсказуемым: с его пухлых розовых губ постоянно срывались такие ругательства и словечки, что краснели даже ушлые мужики. Причем выливал он это все походя, не задумываясь, как помои из окна на голову, и сам удивлялся всегда реакции окружающих: а что? я что-то не так сказал? В разговорах с детьми был, конечно, помягче, но каждый раз покрывался капельками пота, сдерживая себя в выражениях и с усилием ища в мозгу слова, соответствующие приличию. Но детей почему-то любил.