– Я не хотела уезжать с родины, – вдруг сказала Фируза. – Там оставались отец с матерью, они старели. И потом, им всегда не нравился Солиман. Для них он был бумажным человеком, понимаете? Не существовал по-настоящему. Никогда не знаешь, что у него уме, говорил отец. Я-то знала, ну, считала, что знаю. Любовь ко мне, к нашей дочке, к горам – мы жили у подножия гор, – к поэзии. Вполне достаточно, чтобы заполнить жизнь, как вы считаете?
Она не ждала ответа. Просто бормотала, помешивая угли.
– В общем, я в это верила, потому что меня это устраивало. Для меня поэзия… это слишком сложно, извилистый путь, который иногда ведет в никуда. Я предпочитаю картины, краски. По сути, это, наверно, одно и то же. Мы бесконечно спорили об этом с Солиманом, это меня утомляло. Я ему говорила: жизнь – не миндаль, ты не найдешь лучший орех, содрав с него сначала скорлупу, потом кожицу. Но он не отступал. Такой он был человек. Он все реже выходил из дому, сидел целыми днями взаперти, в комнате, окна которой выходили в сад с миндальными деревьями. Твердил, что одни и те же вещи, если долго на них смотреть, упорно за ними наблюдать, могут дать нам ключ к тому, что мы есть. Я не знала, чего он искал, чего хотел…
Фируза подняла голову. Взгляд ее очень темных, серьезных глаз был неподвижен.
– Я его никогда не понимала. И он меня не понимал. Думаю, так бывает во многих семьях. Люди страстно рассказывают друг другу о себе, думают, что все знают, все понимают и принимают, а потом появляется первая трещина, первый удар, не обязательно со зла, нет, но удар, и все разлетается вдребезги… и остаешься голый и одинокий рядом с чужим человеком, тоже голым и одиноким. Это невыносимо.
– И он не вынес, – тихо проговорила Жюльетта.
– Да.
– Уехал.
– Да. С Заидой. Это я так решила. Она всегда была ближе к нему, чем ко мне. И я знала, что здесь ей будет легче во всем. И ему, наверно, тоже.
– Тогда почему вы все-таки уехали?
– Родители умерли. У меня там никого не осталось. Я ехала с одной-единственной мыслью: снова увидеть дочь. Я чуть было… а потом…
Ее длинные ресницы опустились.
– Я была словно не целая. Чужбина… не знаю, как иначе объяснить. Я
– Хоть он и стал снова кружить по одной-единственной комнате…
– Он говорил, что в одной комнате помещается целый мир.
– Книги, – прошептала Жюльетта. – Книги. Ну конечно.
Теперь стала рассказывать она.
23
Жюльетта уже три дня жила здесь, в домике на опушке леса; она ждала – сама, впрочем, не зная, чего ждет. Знала только, что это ожидание – холодная, спокойная, полная невероятного света страна, огромная и пустая; и что она исчезала в ней, не сопротивляясь, даже с облегчением.
Вначале она много плакала. Как ребенок от первого огорчения, как девочка-подросток после первого разрыва. Разражалась слезами при виде чашки кофе, не могла сдержать рыданий, заметив старый черный свитер, брошенный на спинке стула. Она воочию видела, как свитер распрямляется, начинает двигаться, облекает знакомый нескладный силуэт с неловкими жестами – хотя он был размера XS, рукава сели от стирки, и Солиман не мог бы даже просунуть в них свою длинную руку.
Фируза бесстрастно наблюдала за ней, не пытаясь утешать, разве что приносила одну чашку чаю за другой.
– Вы, случайно, не англичанка, нет? – спросила Жюльетта, всхлипывая и вытирая глаза уголком шали, которую Заида, сочувствуя, набросила ей на плечи. – Англичане считают, что чай – вроде палочки-выручалочки. В романах Агаты Кристи…
– Я их не читала, – весело оборвала ее Фируза. – Я же вам сказала: я предпочитаю картины. Краски. Жесты. То, что ласкает бумагу, кожу…
Она поставила чашку на край камина. Ее рука чуть-чуть дрожала.
– Его кожа… Кожа Солимана… Матовая, но не везде равномерно, а с темными впадинами, бледными зонами… зернистая… форма его ляжек… давайте я вам покажу… нарисую…
– Нет, – прошептала Жюльетта, уставившись на носки ботинок.
Фируза протянула к ней руку:
– Жюльетта… Вы с ним… Вы не были?..
– Нет.
– Но вы плачете.
– Да. Вы хотите сказать, это ненормально? – выкрикнула она с внезапным раздражением. – А Заида не плачет. Это нормально, да?
Пальцы Фирузы легли на руку Жюльетты. Той показалось, что к ней на руку села отдохнуть лесная птица, и ее это, как ни странно, утешило.
– Нормально. Никогда не понимала, что значит это слово. А вы?
Не дождавшись ответа, она погладила по голове дочь, всем телом прижавшуюся к ней, и стала напевать, не разжимая губ. Мелодия была странная, то низкая, едва слышная – звук, живший в теле поющей женщины, угадывался только по вибрации горла, – то высокая, тоненькая, напряженная, как детский голос. Заида закрыла глаза и засунула в рот большой палец.