– А кто ты? Ты – калека в кресле-каталке, нуждающийся в уходе. В постоянном круглосуточном уходе. Мы об этом позаботимся. И в отпуск тебя свозим, и погулять вывезем, и если ты захочешь посмотреть фильм или поесть спагетти алла путанеска, ты это получишь. Не дури и не заставляй нас отключать лифт и телефон, чтобы ты заработал пролежни или инфекцию мочевыводящих путей. Но, кроме этого, ты уже заработал репутацию архитектора, художника и основателя стоматологической империи. И если ты не впишешься, то мы найдем какого-нибудь молодого художника, который будет вместо тебя малевать, а Ютта будет проектировать мосты, а я – заниматься клиниками. А ты в это время будешь куковать тут без лифта и без телефона, и окна мы закроем ставнями. Если хочешь быть таким дураком – будь. Во всяком случае, мне твои тараканы надоели. Нам всем твои тараканы надоели. Мы достаточно играли в твои игры, мирились с твоими гонками, терпели твои задвиги, купались в твоем дерьме и в твоем…
– Хватит, Хельга, – засмеялась Вероника, – тормози. Он уже согласен. Он просто ломается.
– Я пошла. – Хельга встала. – Вы идете? – Она повернулась к Томасу. – В шесть кто-нибудь придет и останется до утра. И в следующие дни тоже. Для начала так будет лучше.
Хельга и Вероника ушли не попрощавшись. Ютта потрепала его по голове:
– Не глупи, Томас.
Потом исчезла и она.
Он проехался по квартире. Там было все, что ему было нужно для жизни. Он выехал из квартиры на лестничную площадку и нажал кнопку вызова лифта. Лифт не пришел. Он выехал на балкон и перевесился головой через перила. «Эй! – крикнул он вниз. – Эй!» Никто его не слышал. Он мог скатиться по лестнице без кресла-каталки. Он мог бросать вещи на улицу, пока его не заметили бы прохожие. Он мог написать на большом листе ватмана призыв о помощи и вывесить на перилах балкона.
Он сидел у перил и думал о речи, которую должен был произнести на торжественном открытии стоматологической клиники. Он думал о картинах, которые мог бы написать, и о том, проект какого же это моста хотят получить английские заказчики. Через Темзу? Через Тау? Он думал о сладком горошке. Теперь у него будет время и для политики. Сначала он выдвинется кандидатом в окружной совет, потом – в палату депутатов. А потом – почему бы и не в бундестаг? Если там у них все чисто, то квота для инвалидов должна быть больше квоты для женщин. А если квоты для инвалидов еще нет, он потребует ее ввести. Сладкий горошек для всех!
Потом мысли куда-то улетучились. Он смотрел на рейхстаг. Под куполом крохотные человечки бегали по винтовой лестнице вверх и вниз. Они бегали на здоровых ногах. Но он не завидовал им. И не завидовал человечкам, на здоровых ногах проходившим по улице и бежавшим вдоль реки. Женщины должны принести ему кошку – или двух. Двух маленьких кошек. Если они этого не сделают, он объявит забастовку.
Обрезание
Празднование закончилось. Почти все гости разошлись, почти все столы были убраны. Наводившая порядок девушка в черном платье и белом переднике отдернула портьеры, раскрыла окна и впустила в комнату солнце, ветер и шум. По Парк-авеню шуршал поток машин, периодически останавливался перед светофором, пропускал скопившиеся на поперечной улице и нетерпеливо сигналящие машины и снова приходил в движение. Ворвавшийся ветер взвихрил и унес дым и запах сигар.
Анди ждал, когда вернется Сара и можно будет уйти. Она пропала куда-то со своим младшим братом, бар-мицву[14]
которого праздновала семья, и оставила Анди наедине с дядей Ароном. Дядя Арон был приветлив, и вся семья была приветлива, даже дядя Иосиф и тетя Лия, о которых Анди знал – Сара рассказывала, – что они были в Освенциме и потеряли там родителей, братьев и сестер. Его спрашивали, чем он занимается, как живет, откуда он родом и чего хочет от жизни – все то, о чем спрашивают у молодого человека, которого дочь, или племянница, или молодая двоюродная сестра впервые приводит на семейное торжество. Никаких затруднительных вопросов, никаких вызывающих замечаний, задевающих намеков – ничего такого не было. Если бы кто-то ожидал, что он должен чувствовать себя иначе, чем какой-нибудь голландец, француз или американец, Анди бы это заметил; нет, приняли любезно, с благожелательным любопытством во взглядах, приглашающим и его бросить любопытствующий взгляд на членов их семьи.Но он чувствовал себя не в своей тарелке. Одно его неверное слово, один неверный жест – и все, видимо, будет разрушено. Насколько правдоподобна эта благожелательность? Насколько она надежна? Или она может быть в любой момент отменена и отозвана? Разве дядя Иосиф и тетя Лия не вправе дать ему почувствовать при прощании, что больше не хотят его видеть? Эта необходимость избегать неверных слов и неверных жестов держала в напряжении. Анди не знал, что вообще может быть истолковано неверно. То, что он служил в армии, а не отказался? Что у него в Германии нет еврейских друзей и знакомых? Что для него в синагоге все было незнакомо и чуждо? Что он ни разу не был в Израиле? Что не смог запомнить имена присутствующих?