– По-твоему, то, как меня встретили твои друзья и родные, это участие? Это в лучшем случае любопытство, к тому же в высшей степени поверхностное. Я…
– Не переворачивай все с ног на голову, Анди. Мои встретили тебя с таким же любопытством и участием, как и ты их, и все, что я сказала…
– Прежде всего, они встречали меня с предубеждением. Им уже все известно о немцах. Следовательно, им уже все известно и обо мне. И следовательно, им уже незачем было интересоваться мной.
– Мы недостаточно интересуемся тобой? Не так, как ты интересуешься нами? А почему у нас так часто возникает ощущение, что ты к нам прикоснуться брезгуешь? И почему такой холодный прием мы встречаем только от немцев? – Она говорила громко.
– У тебя что же, много знакомых немцев? – Он знал, что взятый им спокойный тон раздражает ее, но все-таки не мог его оставить.
– Достаточно, и кроме знакомых, которым мы рады, приходят те, которых век бы не знать, но с которыми нам пришлось познакомиться. – Она все еще стояла в дверях, уперев руки в бока, и вызывающе смотрела на него.
О чем она говорила? С кем она его сравнивала? С чьим холодным, жестоким, анатомирующим и анализирующим любопытством – Менгеле? Он покачал головой. Он не хотел спрашивать, что она имела в виду. Он не хотел знать, что она имела в виду. Он не хотел ничего говорить и не хотел ничего слушать, он хотел только покоя, лучше всего – с ней, но если с ней нет покоя, тогда – без нее.
– Извини. – Он натянул туфли. – Созвонимся утром. Пойду-ка я к себе.
Он остался: Сара слишком просила, и он не смог уйти. Но решил, что о своей работе говорить больше не будет.
Таким образом, для его любви выкраивалось все меньше материала. Стало затруднительно говорить о семьях, о Германии, об Израиле, о немцах и евреях, о его работе – и даже о ее, потому что такой разговор легко переходил к его работе. Он приучил себя подвергать цензуре то, что собирался сказать, воздерживаться от тех или иных критических замечаний о жизни в Нью-Йорке и по возможности не реагировать на те высказывания ее друзей о Германии и Европе, которые он находил неверными и претенциозными. Но было достаточно других тем для разговоров, была доверительность проводимых вместе уик-эндов и страсть проводимых вместе ночей.
Он так привык к самоцензуре, что уже не замечал ее. Он наслаждался тем, что их существование вдвоем становилось все легче и все прекраснее. Он радовался продлению стипендии и срока пребывания. Прошлой осенью и зимой он, еще не привыкший к городу, часто чувствовал одиночество. Грядущие осень и зима обещали стать счастливыми.
Но лишь до тех пор, пока ничтожнейший повод не привел к новому взрыву. В пуловерах и колготках Сары вечно были дырки. Она не обращала на них внимания, и, после того как Анди однажды указал ей на какую-то дырку, он уже знал, что, по ее мнению, и ему не следует обращать на них внимание. Но как-то вечером, когда они собирались в кино и она переодевалась, в пуловере оказались дырки на обоих локтях, а в колготках – на обеих пятках; Анди захохотал и указал Саре на дырки.
– Что такого смешного в моих дырках?
– Не обращай внимания.
– Нет, ты просто скажи, что в моих дырках такого интересного и комичного, что ты обязательно должен мне на них указывать и над ними смеяться.
– Я… Я должен был… – Анди затруднялся начать. – У нас так поступают. Когда у кого-то дырка или пятно, об этом говорят. Считается, что человек не надел бы вещь, если бы увидел, что на ней дырка или пятно, и, если узнает об этом, он это учтет. И тогда в другой раз эту вещь не наденет.
– Угу. Интересный взгляд. А что комичного?
– Боже мой, Сара! Четыре дырки сразу – по-моему, это забавно.
– А если кто-то так мало зарабатывает, что не может себе позволить быть разборчивым в одежде, тогда дырки тоже забавны?
– Заштопать дырки – не разорительно. И премудрость не велика, даже я мои дырки штопаю.
– Ты это делаешь во имя порядка. – (Он пожал плечами.) – Да-да, поэтому. Тина сказала бы, что это в тебе сидит наци.
Он на мгновение потерял дар речи.
– Извини, но я больше не могу этого слышать. Наци во мне, немец во мне – я больше не могу этого слышать!
Она с удивлением уставилась на него:
– Да в чем дело? С чего такая яростная реакция? Я знаю, что ты не наци, и я ничего не имею против тебя из-за того, что ты немец. И пусть Тина…
– Да не только Тина твоя ищет и находит во мне нациста, и другие твои друзья – тоже. И что это должно означать, что ты ничего не имеешь против меня из-за того, что я немец? Что именно можно против меня иметь, чего ты великодушно против меня не имеешь?
Она покачала головой:
– Да ничего нельзя против тебя иметь. И я не имею, и мои друзья тоже не имеют. Ты знаешь, что они тебя любят, и Тина хочет с Этаном и с нами поехать летом на море – не думаешь же ты, что она бы этого хотела, если бы считала тебя нацистом. Да, людям, которые тебя встречают, небезразлично, что ты немец, и они спрашивают себя, насколько ты немец, что именно в тебе немецкого и плохо ли это, – но это же для тебя не новость.
– А тебе это небезразлично?
Она посмотрела на него удивленно и нежно: