Но чувствовал он себя как выброшенный на берег, словно он не отсюда, словно этот город и эта земля с ее горами, рекой и долиной – уже не его родина. Улицы, по которым он проходил, были полны воспоминаний; здесь было подвальное окно, перед которым он с приятелем играл на тротуаре в бабки; там – велосипедный склад с подъездом, под крышей которого они стояли в дождь с его первой подружкой и целовались; через этот перекресток он ехал в школу на велосипеде и, переезжая трамвайные рельсы, свалился; а за оградой этого парка как-то воскресным утром они с матерью пытались писать акварели на натуре. Он мог бы написать этот город кистью своих воспоминаний в красках былого счастья, былых надежд и былой грусти. Но вписаться в эту картину он мог только прежним. Когда он пытался – или воспоминания приглашали его – сделать это, соединить прошлое и настоящее в то единство, которое называется родиной, какое-нибудь движение, какое-нибудь невольное прикосновение кошелька или связки ключей в кармане брюк вызывало в памяти совсем другое – обрезание и вместе с обрезанием вопрос: чему, кому он принадлежит?
Нью-Йорку? Синагоге Кехилат-Йешурум? Саре? Он звонил ей каждый день после полудня, когда у нее было раннее утро и она еще была в постели или сидела за завтраком. Он выдумывал какие-то эпизоды конференции и рассказывал о своих прогулках, о встречах с друзьями и коллегами и о тех близких, с которыми она познакомилась на «мраморной свадьбе». Она говорила «I miss you» и «I love you»[32]
, и он говорил «I miss you too» и «I love you too»[33]. Он спрашивал, что у нее нового и что она делает, и она рассказывала про собак ее и его соседей, о теннисном матче с ее старым профессором и об интригах и кознях, которые плела и строила в издательстве женщина, работавшая над другой компьютерной игрой. Он понимал каждое слово и все же не понимал ничего. Его нью-йоркское чувство юмора, понимание намека, умение различать иронию и серьезность – остались в Нью-Йорке. Или было отрезано вместе с крайней плотью? Быть может, то, что говорила Сара, она говорила с иронией? То, что она говорила, она, как правило, говорила с иронией. Но над чем, собственно, она иронизировала?В Нью-Йорке, работая, он вечно воображал себя и Сару занимающимися любовью. Эти фантазии не мешали ему продумывать мысль или составлять предложение. Но, додумав до конца мысль или дописав предложение, он поднимал взгляд и видел за окном дождь и представлял себе, как они с Сарой любят друг друга под шум дождя, стучащего в окно; или он сидел на скамейке в парке, смотрел на детей и представлял себе, как они с Сарой любят друг друга и зачинают ребенка; или он видел женщину, стоявшую спиной к нему, облокотясь на перила, и смотревшую на Гудзон, и представлял себе, что это Сара и он подходит к ней сзади, поднимает ей подол и входит в нее. Когда он уставал, он представлял себе, как они засыпают, утомленные любовью, ее попа у его живота, его рука на ее груди, и запах любви окутывает их. Но и эти фантазии, и эти страстные желания остались в Нью-Йорке, пусть даже только потому, что эрекция, к которой они вели, причиняла боль.
Или так и должно быть? И это естественно, что он уже не принадлежит своей старой родине и еще не принадлежит новой? И тот, кто переходит через линию фронта, оказывается на ничейной земле?
И самолет над Атлантикой – тоже ничейная земля. В нем едят, пьют, спят, просыпаются, лодырничают или работают, но, что бы там ни делали, все это только воздушная возможность – пока самолет не приземлится и не состоится прибытие. Только когда сытость, выспанность или сделанная работа принесены в мир внизу, они становятся реальны. Анди не был бы удивлен, если бы самолет разбился.
В Нью-Йорке из прохлады здания аэропорта он вышел в тяжелый, горячий воздух. Было шумно; машины торопились и скапливались, такси сигналили, и регулировщик пронзительными свистками наводил порядок в этой суете ожидающих и отъезжающих. Анди высматривал Сару, хотя она предупредила, что встречать его не поедет и что в Нью-Йорке вообще никто никого в аэропорту не встречает. В такси при закрытом окне было слишком жарко, а при открытом – продувало. «Хватай такси и – ко мне, как можно скорее», – сказала Сара. Вообще говоря, он не мог себе позволить разъезжать на такси. И не понимал, почему он должен приехать как можно скорее. А что изменится, если он приедет через час? Или через три, или – семь? Или завтра? Или через неделю?
Сара купила цветы, большой букет красных и желтых роз. Она поставила охлаждаться шампанское и перестелила постель. Она ждала его в мужской рубашке с коротким рукавом, едва прикрывавшей попу. Она выглядела соблазнительно и соблазнила его раньше, чем он почувствовал страх, который, как он полагал, мог появиться в этот первый раз после обрезания: страх, что будет больно, или что ощущения будут искажены, или – притуплены, или что он стал импотентом.
– I missed you, – сказала она. – I missed you so much[34]
.