Я направился из Академии прямо в Ликей дорогой, коя окаймляет городскую стену снаружи и тесно к ней примыкает[1]. Когда я оказался у небольшого входа – того, что расположен у Панопова источника, – я встретил там Гиппотала, сына Гиеронима, Ктесиппа из Пэании[2] и других толпившихся вокруг них молодых людей.
Гиппотал, увидев, что я подхожу, молвил:
– Сократ мой, откуда ты держишь путь и куда?
– Из Академии, – отвечал я, – а иду я в Ликей.
– Значит, – отозвался он, – ты идешь туда же, куда и мы. Не присоединишься ли к нам? Это стоило бы сделать.
– Куда именно, – спросил я, – ты хочешь меня повести и к кому я должен присоединиться?
– Сюда, – отвечал он, указывая мне на расположенное напротив стены крытое помещение с отворенной дверью. – Мы здесь проводим время – мы и многие другие прекрасные юноши.
– А что это за постройка и в чем состоит ваше времяпрепровождение здесь?
– Это, – отвечал он, – недавно выстроенная палестра. Проводим же мы время большей частью в беседах, к которым с радостью привлечем и тебя.
– И прекрасно сделаете, – отозвался я. – А кто здесь наставник?
– Твой приятель и поклонник, – отвечал он, – Микк[3].
– Клянусь Зевсом, – сказал я, – это муж не без достоинств и способный софист.
– Так не хочешь ли последовать за нами, – спросил Гиппотал, – и посмотреть, кто там собрался?
– Сначала я охотно услышал бы от тебя, для чего ты меня приглашаешь и кто среди собравшихся там выделяется своей красотой?
– На этот счет мнения наши расходятся, Сократ, – отвечал он.
– Но тебе-то кто кажется красивым, Гиппотал? Ответь мне.
Однако он, услышав этот вопрос, покраснел, и тогда я сказал:
– Сын Гиеронима, Гиппотал! Можешь и не говорить, влюблен ты в кого-нибудь или нет: я вижу, что ты не только влюблен, но и далеко зашел в этой своей любви. И хотя во всем остальном я человек неспособный и бесполезный, это даровано мне самим богом – немедленно распознавать влюбленного и любимого.
Но, услышав мои слова, он покраснел еще больше.
Тут Ктесипп сказал:
– Мой Гиппотал, что ты краснеешь и не решаешься открыть Сократу имя любимого – это свидетельство изысканного воспитания. Но если он хоть недолго с тобой побеседует, то пресытится до отвала бесконечным твоим повторением этого имени.
Наши же уши уже до отказа забиты и переполнены именем Лисида[4], а если Гиппотал вдобавок выпьет немножко вина, то даже тогда, когда мы внезапно пробуждаемся от сна, нам будет мерещиться имя Лисида. И хотя рассказы, которые он ведет, невероятно докучливы, еще страшнее бывает, когда он пытается обрушить на нас стихи и прозу. Но самое ужасное, что он воспевает своего любимца в песнях пронзительным голосом и мы должны терпеливо это выслушивать. А вот теперь, когда ты его спрашиваешь, он краснеет!
– Лисид этот, – сказал я, – видно, совсем еще юн. Я сужу по тому, что имя его показалось мне незнакомым.
– Это из-за того, – возразил Ктесипп, – что его не часто называют по имени, но величают пока по отцу, который весьма известен. Я ведь хорошо знаю, что облик мальчика тебе достаточно знаком, а этого одного довольно, чтобы его признать.
– Скажи же, – молвил я, – чей он сын?
– Он – старший сын Демократа из дема Эксоны[5].
– Что ж, – сказал я, – ты, Гиппотал, избрал себе любовь великолепную и дерзновенную во всех отношениях! Иди же сюда и покажи мне свое искусство, как показывал его им, дабы я увидел, знаешь ли ты, как влюбленному надлежит говорить о своем любимце – и ему самому и остальным.
– Веришь ли ты, Сократ, хоть одному слову из того, что здесь наговорил Ктесипп? – возразил Гиппотал.
– Что ж, – отозвался я, – ты будешь отрицать и любовь, о которой он нам поведал?
– Нет, не любовь, – возразил он, – но то, будто я сочиняю в честь своего любимца стихи и прозу.
– Он не в своем уме, – вмешался Ктесипп. – Это бред и болтовня!
Но я сказал:
– Мой Гиппотал, мне нет нужды слушать стихи и песни, даже если ты сочинил их в честь юноши, но меня интересует твой образ мыслей: я хочу знать, как обращаешься ты к своему любимцу.
– А вот Ктесипп тебе скажет, – бросил он. – Ведь он хорошо это знает и помнит, если, как он утверждает, я постоянно утомляю своими песнями его слух.
– Да, клянусь богами, – сказал Ктесипп, – и даже слишком: славословия-то эти достойны смеха. И как не быть им смехотворными, если влюбленный, уделяющий особое внимание мальчику, не умеет сказать ничего своего, но повторяет лишь то, что доступно любому ребенку?