Да. Я ей это успел передать. А потом Хрущев вдруг говорит: «Вы что думаете, я уж такой дурак, что не понимал, что вы выдумали эту историю насчет кубинских абстракциониста и реалиста, которые погибли в одном бою? Но я понимал логику вашу. Я потому и кричал – сам чувствовал, как я весь раздувался, красный как рак был, – потому и кричал, что я сам на себя злился. Я ж понимал, что вы правы».
Волков:
Вот удивительно…
Евтушенко:
И я удивился: «Никита Сергеевич, а я был уверен, что вы в тот момент совершенно искренне говорите! Что недовольны моими словами. Думаете, что я что-то не понимаю». Тогда Хрущев мне сказал: «Ну неужели вы не понимаете, что меня со всех сторон окружили, говорили, что я раскачиваю государственный корабль, что нельзя этим художникам помогать, что их вообще надо прикрыть? Ну, стукнул я кулаком… Но разве хоть с одной головы вóлос упал? Хоть с одной головы?!» Я говорю: «Нет, этого не было, Никита Сергеевич». И ведь именно тогда он тайно помог Неизвестному – мне Эрик позвонил, сказал, что ничего не понимает: «Позвонили от Лебедева и сказали, что Никита Сергеевич просил меня не отказываться, если ко мне обратятся с каким-то заказом из Зеленограда». И действительно, позвонили из почтового ящика в Зеленограде, сказали, что Лебедев просил об этом не трепаться среди художников, чтоб не вызвать зависти, а то всем им захочется, и дали Эрику очень большой заказ денежный. Вы знаете об этом?
Волков:
Да, Неизвестный мне говорил.
Евтушенко:
Вот видите, это Хрущев тогда сделал. Накричал, но помог.
Волков:
Но когда он кричал – об этом многие вспоминают, – это был момент страшный. Все испугались, что возвращается тридцать седьмой год, что будут арестовывать. Эренбург сидел – его всего трясло, он вообще чуть не сполз со стула от страха, унижения. И, по-моему, все ожидали, что за ними вот-вот придут.
Евтушенко:
Нет, противно было, а страшно не было.
Волков:
А Вознесенский говорил мне, что у него был дикий-дикий страх.
Евтушенко:
У него – да. У него. Но он же не стукнул на Хрущева кулаком? Я ж за него стукнул… И понимаете, это другое. Мы с Вознесенским совершенно разные люди. Я, все-таки не забывайте, я уже был исключен из школы, из Литинститута, пятнадцать уголовников под начальством было у меня в экспедиции… А там затевались тяжелые разговоры бывало. Особенно, когда они однажды решили под монастырь меня подвести.
Волков:
Каким образом?
Евтушенко:
Мы керном проходили – брали пробы. И меня вызывает начальник экспедиции, говорит: «Что, мировой рекорд, что ли, устанавливаешь по проходимости? Вы сейчас идете по роговикам (это роговая порода, самая тяжелая). Как они могли столько пройти? Тут бурильной установкой надо брать образцы почвы. Ну не могли они столько пройти!» А я потом разглядел, что уголовники мои просто долбили и обкалывали галечные большие булыжники и получали чистые деньги за это. И они мне пригрозили тогда, но потом раздумали. Им понравилось, что я их выгородил. Хотя мне могло за это крупно влететь.
Волков:
Это тянуло на срок…
Евтушенко:
Да, это могло плохо кончиться. Всё зависит от людей. Пожалели, я бы сказал так. Они люди все-таки. Я им просто сказал: «Да что же вы, не понимаете? Я же не написал докладную, я не дал, чтоб это дело дальше пошло». Потому что их всех бы не выпустили.
Волков:
Да, Евгений Саныч, вы знали, как с уголовниками разговаривать.
Евтушенко:
А Хрущев…К нему ведь после отставки никто не приезжал почти. Он был совсем одинок. Боялись. И когда его хоронили, люди стояли около Кунцевской больницы и боялись к гробу подойти.
Волков:
Там ведь был митинг? Сергей Хрущев вспоминал, что он попросил вас выступить, но вы отказались, сказали, что это лишнее.
Евтушенко:
Да. Я никогда не забуду, что со мной случилось. Я собрался ехать на Новодевичье кладбище с Сашей Межировым, там Хрущева должны были хоронить. И вы знаете, мне плохо стало. Я не поехал на кладбище, точнее, не доехал. Вот от этого, от толпы, которая боялась к гробу подойти, мне стало худо. Там никого не было. Ни из писателей, ни из артистов – никого, вообще никого не было. Венок от Микояна принесли. От одного… Я попросил Сашу остановить машину у обочины, вылез, шатаясь, и меня стало страшно тошнить – глоткой, носом. Меня выворачивало наизнанку. Я уже не мог ехать на Новодевичье. Да… Это был тяжелый момент, очень тяжелый. Прощание с эпохой… Я написал об этом: «Однажды я плакал…» – в поэме «Фуку». Это ее конец. Прочту вот этот отрывок – «Напоследок».