— В начале связи с ее матерью, — вновь заговорил Равила, — я позволял себе с этой девочкой ласковую фамильярность, с какой всегда обращаются с детьми. Я привозил ей кулечки драже, звал ее «Маленькая маска» и очень часто, беседуя с матерью, приглаживал дочери волосы на висках, черные, ломкие, с сухим отливом, но «Маленькая маска», чей крупный рот мило улыбался всем и каждому, со мной поджимала губы, стирала с них улыбку, сердито хмурила брови, и это искаженное лицо превращалось в настоящую насупленную маску кариатиды, как будто моя гладящая рука опускала ей на голову тяжесть целого антаблемента.
Видя всегдашнюю ее угрюмость, явную примету враждебности, я в конце концов оставил в покое эту недотрогу с озабоченным лицом, которая так неистово уклонялась от малейшей моей ласки, и перестал с ней разговаривать. «Она чувствует, что вы ее обкрадываете, инстинкт подсказывает ей, что вы отнимаете у нее часть материнской любви, — толковала мне маркиза, а иногда в прямоте своей добавляла: — Этот ребенок — моя совесть, ревность ее — мое наказание».
Однажды, попробовав поинтересоваться у дочери, почему та столь решительно чуждается меня, маркиза услышала лишь бессвязные, упрямые, глупые ответы, которые только и можно, словно штопором, вытянуть из детей, не желающих говорить: «Да я ничего… Да я не знаю…»— и, убедившись в ее бронзовой неподатливости, перестала ей докучать и утомленно отвернулась.
Я забыл вам сказать, что эта странная девочка была очень набожна — мрачно, по-испански, на средневековый лад, суеверно. Она обматывала свое тщедушное тело всяким грубым тряпьем и носила на груди, плоской, как тыльная сторона ладони, и вокруг бурой шейки кучу крестиков, изображений Девы Марии и Святого Духа. «Вы, к несчастью, нечестивец, — пеняла мне маркиза, — и наверняка чем-то возмутили ее в разговоре. Умоляю вас, будьте внимательны к каждому своему слову при ней. Не усугубляйте мою вину в глазах этого ребенка, перед которым я и без того грешна!» И поскольку поведение малышки ничуть не менялось, встревоженная мать делалась еще настойчивей: «Рано или поздно вы ее возненавидите, а я даже не смогу на вас за это сердиться». Однако она ошибалась: пока эта угрюмая девочка меня не задевала, я был к ней безразличен — и только.
Я отгородился от нее вежливостью, которую соблюдают между собой взрослые, и притом такие, что не любят друг друга. Я церемонно адресовался к ней: «Мадмуазель!»— и получал в ответ: «Сударь!» При мне она не желала не то что чем-либо похвастаться, но даже хоть сколько-нибудь раскрыться. Ни разу мать не уговорила ее показать мне свои рисунки или сыграть на рояле. Когда я заставал ее за инструментом, а упражнялась она усердно и внимательно, она обрывала пьесу, вставала с табурета и больше не играла.
Однажды, когда мать принудила ее поиграть (у них были гости), она села за открытый инструмент с видом
По-моему, самые отъявленные фаты и те ценят себя недостаточно высоко, поскольку поведение этой сумрачной и так мало интересной для меня дикарки не побудило меня подумать о природе чувства, которое она питает ко мне. Ее мать — также. Маркиза, ревновавшая меня ко всем посетительницам своей гостиной, выказала себя не большей ревнивицей, чем я фатом, по отношению к этой девочке, в конце концов выдавшей себя при обстоятельствах, о которых маркиза, сама экспансивность наедине со мной, еще бледная от пережитого ужаса и умирая со смеху от того, что поддалась ему, имела неосторожность мне рассказать.
Граф подчеркнул голосом слово
Но его, видимо, оказалось вполне достаточно, ибо дюжина прекрасных женских лиц воспламенилась столь же сильным чувством, что лики херувимов перед престолом Господним. Да разве любопытство у женщин слабее чувства преклонения у ангелов? Равила обвел взглядом всех этих херувимов, чья красота не ограничивалась лицом, и, найдя их созревшими для того, чтобы выслушать его до конца, заговорил снова и больше уже не останавливаясь.