Постукивая ногой, Бэрроуз спокойно ждал, Вскоре, поток пешеходов прекратился: никто не шёл ни с одной стороны квартала.
Затем Бэрроуз как фокусник извлёк из карманов своего костюма две карточки для записей. Он быстро присел, сгрёб карточками комок слизи, затем повернулся и быстро пошёл по тротуару обратно.
Бэрроуз шмыгнул за одну из высоких, кирпичных колонн здания суда. Там никого не было.
Затем он слизнул с карточки комок мокроты, обсосал его во рту, словно вкуснейшую сырую устрицу, и проглотил целиком.
Стоя там как парализованный, Бэрроуз закрыл глаза. Он почувствовал, как всё ещё тёплая слизь опускается ему в живот, а затем ощутил блаженство, близкое к тому, что ощущают наркоманы от первой дозы, после дня без наркоты.
Это и был кайф Бэрроуза - не кокаин, не героин, не секс, алкоголь или азартные игры.
Это была мокрота.
И, вследствие этого, - его участь; жуткое проклятие, поработившее б
Бэрроуз был пожирателем плевков.
* * *
Он ничего не мог с собой поделать и никогда не понимал почему.
Каждый раз, соскрёбывая плевок и съедая его, он думал:
Вид плевка на улице зажигал в нём пламя оракула. Он практически уничтожал всё его благоразумие и всё, что могло называться нормальностью.
Бэрроуз должен был заполучить его.
Должен был его съесть.
Представьте человека, бредущего по пустыне. Он не пил воды несколько дней. И вдруг, на волоске от смерти, этот человек наталкивается на чистый, холодный, журчащий ручеёк.
Для Бэрроуза этим журчащим ручейком была мокрот
Тем лучше для Бэрроуза.
Он должен был заиметь её. Должен был соскоблить прямо с тротуара и съесть, надеясь, что никто этого не заметит. Он мог представить себе реакцию партнёра, проходящего однажды по улице и заметившего Бэрроуза, пожирающего плевки бездомных. Он мог представить себе, чт
Однажды в Сиэттле его остановил коп, и хотя Бэрроуз и предположить не мог, что поедание плевков с тротуара противозаконно, он был благодарен, что в это же время констебль получил вызов по рации. Бэрроузу не хотелось объяснять, чт
Порой он платил отребью из местных проституток, чтобы те откашлялись ему в рот. Иногда он подходил к гниющим в подворотне парализованным бродягам и давал им сто баксов, чтобы те выудили и сплюнули ему в руку гигантскую соплю, после чего Бэрроуз съедал её, как гурман, смакующий осетровую икру с тоста. Однажды он заплатил жирной бомжихе с Джексон-стрит, чтобы она отхаркнула ему в рот побольше. Её вонь была самым ужасным из того, что обоняние Бэрроуза когда-либо испытывало, но она постаралась и выплюнула комок слизи размером с кулачок младенца. Покатав его на языке, Бэрроуз нашёл в нём гнилой зуб, который проглотил вместе с остальным подарком.
Бомжи, шлюхи и неизменное отребье улиц Сиэттла - это одно, но Бэрроуз знал, что ему следует быть осторожным, ещё осторожнее, чем раньше. Нельзя чтобы люди на улице узнали его, о нет, не с его фотографией, постоянно висящей в рыночных новостях, не с его фотографиями в «Форбс» и финансовых журналах. Но всё чаще казалось, что чем дольше это гротескное проклятие длится, тем больше он в нём теряется.
С каждым проглоченным комком Бэрроуз понимал насколько это неправильно, насколько безумно и ненормально. И за два десятилетия, что прошли со времён первого причастия в двадцать лет, он всегда полагал, что его недуг был настолько редким и обособленным, что принадлежал исключительно ему.
Что он мог сказать своему врачу? Что он мог сказать психоаналитику?
Нет и нет. Он не может этого сказать, потому что не верит, что кто-либо на земле может быть одержим столь странным и грязным пристрастием.
Со своим проклятием Бэрроуз чувствовал себя единственным в мире. До тех пор, пока…
* * *