Как там сказал Чепинога… «Бог не бог, но что-то есть». А кто тайно не верует в это «что-то есть»? Зуев признает приметы. А кто их не признает? Обычные, нерелигиозные, психически здоровые ребята. Но эти нормальные ребята утверждают, что зрили дух умершей женщины…
Каждый человек ежедневно видит смерть вещей, растений, животных или себе подобных; никто и никогда не видел, чтобы погибшее растение, насекомое, животное или человек восстали и зажили второй жизнью. И все-таки большинство людей, вопреки очевидности, тайно надеется на воскрешение — хоть на какое-то, в любой форме — и еще на одну, пусть не последнюю жизнь. Наивность? Или глупость?
Пожалуй, нет. Дело в другом…
Человек — единственное существо природы, которое наделено интеллектом, а значит и духом. Тело от природы, от зверей, поэтому оно и обречено на прах и пепел. Ну а дух? Он не от зверей, ему пристала другая судьба. И человек надеется не на восприятие тела, а на вечное витание духа.
Черт возьми, а ведь гениальная штука — эта вера в загробную жизнь! Во-первых, в ней бездна оптимизма; во-вторых, безмерная красота, ибо верят в самое ценное — в человеческий дух. Не потому ли религия жива тысячи лет?
Дух, религия, загробная жизнь… Но шоферы видели своими материалистическими глазами умершую женщину на лобовом стекле «КамАЗа».
В пять часов милиционер принес от Леденцова конверт, в котором лежали две фотокарточки: одна маленькая, видимо паспортная, вторая побольше, три на четыре. Я разгреб на столе место, положил фотографии и стал рассматривать с жадным интересом — преступников так не изучал…
Молодая женщина. Обычное лицо со светлыми, зачесанными назад волосами. Что-то в нем было простецкое, даже деревенское; может, за счет курносинки или отсутствия косметики. Ни выразительных глаз, ни ярких губ, ни родинок с ямочками. Даже сережек не было. И никакой схожести с Зуевой. Впрочем, фотография схватывает лишь миг, а. одним мигом человека не покажешь.
Для чего же мне эти фотографии? Для опознания или для тихого сумасшествия, что, впрочем, одно и то же.
Предусмотренное процессуальным законом опознание делается так: фотография подозреваемого наклеивается на протокол вместе с двумя карточками непричастных лиц, и все три фотографии в присутствии понятых предъявляются свидетелю.
Я надумал показать водителям карточку этой женщины среди других двух, но, конечно, без понятых, поскольку делал это не в целях расследования, а для себя. Зачем? Не знаю. Следствие для себя.
Закон — я все делал по закону, если не считать понятых, — обязует двух других лиц подбирать примерно одного возраста, одной национальности и, разумеется, одного пола. Чтобы не было ни подсказки, ни находки. В моей специальной папке накопились фотографии людей всех возрастов — и младенцы лежали на животиках; всех национальностей, кроме индейцев; да, пожалуй, и всех специальностей — даже батюшка был. Я скоро подобрал две фотографии светленьких женщин тридцати лет с простенькими лицами.
Чего же я ждал от этого опознания? Ничего. Не могли водители узнать женщину на фотографии как ту, которая легла на лобовое стекло, — это противоречило бы всему на свете.
Они пришли без пятнадцати шесть. И опять виновато, будто покорежили машину или сбили человека. Топчутся, покашливают и смотрят на меня, как на инспектора ГАИ. Но теперь я знал истоки их виновности: еще бы, вовлекли следствие в какую-то мистику.
— Чепинога, посидите, пожалуйста, в коридоре. Я подозвал Зуева к столу, к чистому листу бумаги, на котором лежали фотографии трех женщин, ярко освещенные настольной лампой, хотя за окном дотлевал день. Я еще ничего водителю не сказал и даже рукой не повел, а он уже уперся взглядом в карточки.
Его лицо поразило меня, видимо, несоответствием того, что я ожидал в нем увидеть и что увидел, — нет, не равнодушие, не удивление, не растерянность и не усмешку…
Зуев испугался; испугался так, что не замечал ни меня, ни кабинета — ничего, кроме фотографии. Лишь дрожали ресницы, утомленные долгим немигающим взглядом.
— Ну? — спросил я.
— Правая, — хрипло выдохнул Зуев.
Справа лежала фотография умершей Плясуновой. Я подхватил водителя под руку и вывел в коридор, чтобы он не успел обмолвиться с напарником.
— Чепинога, заходите.
— Что это с Петром? — удивился он, тяжело следуя за мной.
— Ничего-ничего.
Афанасий Никитович сел к столу. Я молча стоял рядом. Чепинога выжидательно глянул на меня. Я продолжал молчать, и это не было каким-то тактическим ходом — мне просто было не выйти их того ошарашенного состояния, оставшегося после зуевского страха. Водитель перевел непонимающий взгляд на стол, на круг света, очерченный лампой…
Я видел, как безвольно распустился его живот и крупные губы задвигались, словно он что-то мелко начал жевать; я видел, как краснело хорошо мною обозреваемое сбоку левое ухо; краснело до того, что мочка стала походить на насекомое, опившееся крови…
Чепинога вынул платок, вытер лицо и неуверенно удивился:
— Так вы ее знаете?
— Какая?
— Правая она, прозрачная…