Однако более вероятным кажется другое понимание (и эту версию можно назвать "прустовской"): зала почти забыта самим поэтом, он не в силах "осветить" ее с помощью лампы, которая единственная еще сохраняется в его памяти во всех деталях, однако и это воспоминание остается четким только до поры до времени - "еще на прежнем месте, о прекрасная лампа" означает - еще не сдвинутая забвением, еще не сброшенная, еще не скомканная амнезией. Разум, великий Разум Просвещения, погас, но он еще украшает собою душу, и память о его свете, вместо самого света, выхватывает из темноты другие воспоминания. Сама зала забыта, но "почти забыта", она еще брезжит в воспоминании, расширяясь от лампы мутными волнами несуществующего света. И лампа и зала - образы, воспроизведенные сначала памятью (или сном) и только затем поэтическим словом. И здесь снимается контраверсия "фантом" - "эпифания". Снимается оппозиция между "светит" и "кажется". Эпифания может осуществляться и посредством фантома, точно так же как и фантом может быть фантомом эпифанического свойства. Есть вещи, которые светятся только потому и только посредством того, что кажутся светящимися - например, лампа, увиденная во сне. Есть "светящиеся кажимости".
Хайдеггер пишет: "Прелесть и суровая серьезность пребывания - они кротко переливаются друг в друга, играя вокруг формы целого. Слово "форма" означает сейчас не сосуд, предназначенный для заполнения его содержимым, но оно разумеет forma как морфе - облик того, что видится и вы-глядит. Форма целого - пребывающее, что полностью вышло в явление, в то, как оно видится и выглядит". Полностью тем, чем они выглядят, являются образы сна и образы, созданные воображением, - единственные доступные нам вещи, не имеющие в себе никакого "вещества", единственные "формы" - в буквальном смысле этого слова: морфе. Бог сна и галлюциноза Морфей является покровителем форм и формаций (морфем), распространяющим их "в чистом виде".
Сновидение, воспоминание, галлюцинация, фантазм - во всех этих случаях, как никогда, велика вероятность того, что видящий и видимое - одно. Сновидение это естественный источник всякого формального (формализующего) дискурса, поскольку оно освобождает формы от материального содержания. Таким образом, эти "пустые" формы становятся инспираторами экзегез: они материально пусты, они "не-вещи", следовательно, они - знаки и открыты для смысла, который в реальной вещи всегда тесним ее вещественностью. Смыслу здесь уже не приходится бороться с "веществом" и быть в конечном счете как червь, выдавленным на поверхность из глубин. Он свободно располагается в форме, позволяя ей наконец-то сыграть свою изначальную роль - роль сосуда, амфоры (слово "амфора" и слово "форма", так или иначе, одно слово). "Беломраморная чаша" теперь освобождена от всех когда-то наполнявших ее веществ - от света и белого мрамора. У нее вообще более нет никакого "внутри", одна лишь блаженная поверхность (и в этом отсутствии внутреннего секрет блаженства прекрасной лампы, поскольку блаженство это пустота содержания, "нирвана"): эту поверхность не устает полировать и оглаживать извне "кроткий дух серьезности". Кроткий дух серьезности! Суровый Хайдеггер пытается придать этому духу суровость ("суровая серьезность пребывания"), но вместо этого мы видим кроткую серьезность отсутствия - то отсутствующее, кроткое и серьезное выражение, которое встречается на лицах детей, и кроликов, вообще маленьких животных,- занятых своими делами. Это же кроткое, серьезное и отсутствующее выражение'часто присутствует и на "лицах" вещей. Они всегда "здесь и не здесь". Они всегда "где-то еще", там, очень близко, но туда мы никогда не сможем добраться. Они там, куда нам никогда не продлить себя. Эта приветливость недоступного и составляет совокупное Lucet - videtur, свойственное "эпифаническому фантому", которым является лампа Мерике.