Санкай, носясь у церкви и никого не замечая, звонко, совсем по-ребячьи смеялась и хлопала в ладоши: в конце концов по ее вышло, братский теперь на свободе и, может быть, далеко отсюда. А что ей до Куземки, который упустил ее дружка и должен за то держать ответ перед самим воеводой!
Карауливший съезжую избу полоротый, дурной казак увидел Куземку, вытаращил и без того шалые глаза и присел, и заорал лихоматом:
— Гулящего ловите! Стреляй его, окаянного!
Куземко — куда ему было бежать? — прямиком к широкому воеводиному крыльцу и с разбегу на колени и лбом о землю:
— Помилуй-ко, отец праведный! Не вели казнить смертью! — Испугался Куземко плахи — вина ой как велика!
Воевода, прогрохотав сапогами по ступеням, драчливым петухом слетел с крыльца, цепко, с вывертом ухватил Куземку за ухо:
— Кто соболей принесет в государеву казну? Ответствуй!
Света белого не взвидел и не своим голосом потерянно взвыл Куземко. Вины свои сразу признал, но про соболей ничего не сказал Скрябину. В самом деле, разве придут с ясаком люди братские, коли аманат убежал. Что тут вымолвишь, хоть в малое свое оправдание, отцу-воеводе?
— Заковать его, государева изменника и подлого человека, в колоду и посадить на песью цепь в Спасскую башню! — кричал воевода, устрашающе шевеля мохнатыми бровями.
Куземку, сразу обвисшего от нежданной беды, не мешкая подхватили под руки и волоком потащили в башню. А там, в гнилой и затхлой сырости караульни, застарелым пометом людским и мочой воняло похуже, чем в острожном заходе. Да ведь что поделаешь! Не сам выбирал себе хоромы — тебе их приискали.
Не успел Куземко ладом осмотреться, палач Гридя двумя точными взмахами молота накрепко приковал его к холодной, местами прелой и мшистой стене. Хромой Оверко для пущей острастки гулящего хмуро кивнул вверх, на железные крюки и дыбные сыромятные ремни:
— Соображай, чего страшиться. А цепь что? Собака всю жизнь на цепи сидит. Кормили бы ладно да не дали в стужу смерзнуть.
Закончив несуетную привычную работу, Гридя устало присел на смолистый в два обхвата чурбан у двери. Вспомнив свое, застонал и ухватил себя за жесткие, спутанные космы:
— В черные калмыки уйду. Заплечному мастеру у них вдвое платят против нашего.
— Расчетец-то как? Подушно? — присаживаясь с другой стороны кедрового чурбана, поинтересовался Оверко.
— По справедливости, — мрачно ответил Гридя. Куземко слушал их рассеянно, не поднимая взгляда и совсем не беря в ум, во сне ли приключилось с ним все это, наяву ли. Да и не все ли равно! Еще раз огляделся: что ж, ему где бы ни быть, лишь бы ненароком не расплющили, не побили до смерти. И только когда он увидел у Оверки на поясе тонкий, как шило, ножик, засопел, завозился, попросил поднести поближе, чтобы разглядеть.
— Меня и зарежешь, — отступив на шаг, всерьез поостерегся Оверко. — А то и себя поувечишь или вовсе прикончишь, и достанется мне тогда от воеводы.
— Покажь-ко.
— Жадный ты человек, Оверко. Уважь гулящего, — прикрывая зевающий рот, сказал Гридя.
— Сам уважь! — обозлился Оверко.
— У тебя он ножик-то просит.
— Взглянуть бы, — уговаривал Куземко воротника. Наконец Оверко, растроганный просьбой гулящего, уступил — опасливо, рукоятью вперед, протянул нож:
— Не дури, однако.
Куземко пристально и раздумчиво посмотрел на грубую деревянную ручку, попробовал большим пальцем остроту круто заточенного лезвия и тут же, потеряв к ножу всякий интерес, вернул его хозяину.
— А ты боялся.
Первая ночь на цепи без привычки показалась Куземке длинной. Уже с вечера его забило ознобом, потому как рубаха и порты в караулке скоро отсырели, а в неплотно прикрытую дверь, будто в трубу, тянуло холодом. И так Куземке было неуютно и так одиноко, что он, намаявшись сверх всякой меры, неведомо как задремал лишь утром, когда в узкое окошко густо сочился туманный, слегка синеватый рассвет.
Был Куземко в тревожном и чутком забытьи совсем недолго. Разбудил его знакомый голос, невесть какими судьбами залетевший в эту сырую, вонючую дыру.
— Вставай, ягодка сладка. Отведай блинков на маслице, — наговаривала ему Феклуша.
Она тянулась в сумрак караулки и, поблескивая влажными глазами, горячо нашептывала самые нежные слова. И приятно было Куземке сознавать, что он для нее милее и дороже всех людей на свете, что душа изболелась за него у Феклуши. Но она пока что ничем не могла ему помочь, лишь приветливо улыбнулась, озарив улыбкой все вокруг, и как могла утешила:
— Скоро поймают беглого. Мой всю ночь по кустам шастал и опять подался за боры к Афонтовой горе. Мол, братского того обложили, что зверя.
Куземко не вникал в ее ласковую торопливую речь. Он брал с тарели теплые, в рябинах блины, по нескольку сразу, скатывал и макал их в горшочек с янтарным маслом и глотал, почти не разжевывая.
— Потерпи-ко, любый. Смилостивится воевода — раскует тебе белы рученьки.
— Потерплю. И комары кусают до поры, — облизывая масленые пальцы, усмехнулся он.