Но крикунов никто не слушал — здесь все умели кричать. Кабак гудел густыми пьяными разговорами. О высоких в этом году ценах на рожь и привозную пшеницу, о лукавых казачьих женках и сборе в тайге урожайной кедровой шишки, о поездках казаков в иные сибирские города и еще о многом другом говорили служилые и посадские. Маганах краем уха услышал здесь и про пришлого из Москвы ученого киргиза Ивашку. О нем говорили сдержанно и с недоверием, как о близкой родне Ишея, немало дивясь тому, что батюшка-государь самолично обласкал инородца Ивашку и отправил на Красный Яр, а ведь киргиз может переметнуться к своим.
Устало ввалился в кабак прибывший с Кум-Тигейского караула сухопарый, пахнущий дымом казак в дерюжном зипуне и рысьем треухе. Он, не мешкая, хватил чарку забористой водки, крякнул и загудел водяным быком:
— У-ух! Зрим в оба! Ишей затаил измену! У-ух!
— То худо, что у инородцев на лбу не написано, каки они — мирны али нет, — сказал другой, помоложе и пониже, казак, что топтался у прилавка рядом с Маганахом.
— Истинно! — живо поддержали его со всех сторон.
— Ишей в город соглядатаев шлет тайных, ертаулов![2]
— Поймать бы которого!..
Маганах вдруг подумал: а ведь правду говорят русские! Разве Ишей не хочет знать все про Красный Яр? Не хотел бы — не дал лучшего коня и спешно не послал бы сюда Маганаха. А казаки, они глупые, разве догадаются когда, кто он таков есть? И не сведать им про то никогда, если он сам не скажет. Он давно замечал, что нет у русских нужной мужчине житейской хитрости, что слишком уж прямодушны, доверчивы они, и Маганаху сейчас вдруг так стало их жалко, что он готов был расплакаться. И чтобы отогнать от себя эту разом подступившую жалость, Маганах еще попросил водки и выпил. Но ему не стало легче, и тогда он откровенно признался людям:
— Я ертаул. Меня послал Ишей.
Казаки, радые любой шутке, разом схватились за животы, загоготали. И весельчак же этот пьяный инородец, что твой скоморох! Да разве настоящий ертаул скажет кому божью правду — его же за то непременно на дыбу или под многие батоги, или топором дурную голову напрочь.
Но Маганах был правдивым человеком, он всерьез обиделся, что люди ему не верят. Да он всегда прямил, потому как не взлюбил обман еще с детства, когда однажды на празднике ему, изголодавшемуся хворому мальчонке, вместо сушеного сыра родовой князец, отец Мунгата, подал каменный голыш. Люди смеялись, а мальчонка лихоматом кричал от причиненной ему жестокой обиды. И вот теперь Маганах, вспомнив тот давний случай, сердито ударил себя кулаком в грудь и взорал на весь кабак:
— Мне Ишей коня давал! Соболей давал!
— Тише ты! Чего воешь?
— Ертаул я Ишеев!
— Не слушайте его — хмелен! Где у него соболя? — заполошно бросил в гущу толпы Харя.
— Тебе шкурка давал, водка пил…
— А где-ко бегун твой? — допытывался целовальник.
— Коня Бабуку оставил. Паси мал-мало.
Казакам понравилось глупое упорство инородца. Они от души потешались над Маганахом. Шуткою сбили с него под ноги волчий малахай, ухватили ертаула за ворот чапана, мокрый от пота. Кто-то кулаком снизу больно толкнул под ребра, и Маганах судорожно захватал ртом спертый кабацкий воздух.
Однако нашелся-таки казак, что приметил, как пастух сунул соболей Харе. Выбрался тот казак из немыслимой толчеи кабацкой — и к городничему:
— Ишеев ертаул в винах признался!
В кабак был немедленно послан городничий со стрельцами. Маганаха схватили, накрепко ему скрутили кушаком руки, поволокли в острог к самому воеводе. А Скрябин, мигом смекнувший, что дело и впрямь недоброе, изменное, повел неотложный сыск прямо на крыльце у своих хором. Ваське Еремееву, спешно вызванному из приказной избы, все велел писать слово в слово.
— Ой, хвалил меня Ишей.
— С какого же ты есть улуса?
— Мунгатов я.
— Раз он Мунгатов — кличьте ужо Якунку Торгашина, — покрывая возбужденные голоса казаков, приказал городничему воевода.
Якунко прибежал, растолкал плечом толпу:
— Пастух!
Маганах тоже сразу узнал казака, зарадовался нежданной встрече, закланялся, заулыбался, надеясь на Якункину помощь.
— Жалостливый он, добрый, киргизы его тож не щадят, — сказал воеводе Якунко.
— Ишей коня давал…
Маганаха уже не слушали. Его щедро наградили подзатыльниками и тут же рукоятками бердышей вытолкали из города. Радуясь спасению, ночевал он где-то в пахнущих туманом тальниковых кустах на Каче, а утром, когда родилась заря, так и не проспавшись с похмелья, пошел к Бабуку, взял своего рыжего Чигрена, потерся с конем нос о нос и поехал в Киргизскую степь.
К Ивашке в избу заглянул и продвинулся в дверь боком одноглазый качинец Курта, маленький, страшный, весь в рубцах, словно коровья требуха. Курта уже давно стоял юртами в степи под городом, год от года исправно вносил ясак. Лицо ему саблями порубили монголы, когда Курте было лет десять, а глаз стрелой выбили киргизы во время последнего набега на подгородные качинские улусы. Легко еще отделался — стрела была совсем на излете.