Видимо, мы в темноте наткнулись на боковое крыльцо, потому что сразу направо от меня был парадной вход: широкая, тоже остроконечная, дверь, разделенная деревянными колонками на три части. На колонках была немного расщепленная временем резьба: цветы, лепестки и плоды. За дверью, в глубине вестибюля, входная дверь, массивная, дубовая, окованная потемневшими бронзовыми гвоздями с квадратными головками. А над дверью — огромное темное окно в ночь и темноту. На окне — художественной работы витая решетка.
Я шел по прихожей и удивлялся. Какая красота и как это все запущено человеческой нерадивостью. Вот тяжелая мебель у стен — она скрипит даже в ответ на шаги. Вот огромная деревянная статуя святого Юрия, одно из чудесных, немного наивных творений белорусского народного гения — у ног ее тонкая белая пыль, будто кто-то насыпал муки: эту неповторимую вещь повредил шашель. Вот на потолке люстра, также отменная по красоте — висюльки ее сбиты больше чем наполовину.
Могло бы показаться, что здесь никто не живет, если бы не пылали в огромном камине дрова и не заливали неопределенным, трепетным светом всю эту картину.
Почти из середины прихожей широкая беломраморная лестница вела на второй этаж, разделялась надвое и красиво, закругленно взбегала почти в такую же по размерам другую комнату. Тут было все то же, что и на первом этаже, даже пылал такой же камин горячим пламенем, только что на стенах черное дерево (наверно, это был дуб) чередовалось с потертыми штофными шпалерами кофейного цвета. И на этих шпалерах красовались портреты в тяжелых черных рамах. Да еще у камина стояли столик и два кресла.
Бабушка дернула меня за рукав:
— Я сейчас отведу пана в его комнату. Это недалеко, по коридору. А потом... может, пан хочет ужинать?
Я не отказался, так как почти целый день не ел.
— Ну, то тогда пускай пан потом выйдет сюда, тут ему и будет сервирован ужин.
Через каких-то минут десять я был в зале и там вновь увидел бабушку, которая широко улыбнулась мне и сказала с доверием:
— Знаете, деревня рано ложится спать. Но у нас не любят спать, у нас ложатся как можно позже. И хозяйка не любит людей. Не знаю, почему она сегодня согласилась принять вас в свой дом и даже позволила присутствовать за ужином (пускай пан меня простит). Видимо, пан самый достойный доверия человек из тех, которые были тут за три года.
— Как,— удивился я,— разве хозяйка не вы?
— Я экономка,— с достоинством сказала старуха.— Я экономка в лучшем из лучших домов, в хорошей семье, поймите это, пан купец. В самой лучшей из наилучших семей. Да. Это лучше, нежели быть даже хозяйкой в не самой лучшей из наилучших семей.
— Что ж это за семья? — неосторожно спросил я.— И где я?
У старухи гневом сверкнули глаза:
— Вы в имении Болотные Ялины. А хозяев вам стыдно не знать. Это Яновские. Понимаете вы, Яновские! Неужто вы не слыхали?
Я ответил, что, конечно, слышал, и этим успокоил старуху.
Жестом, достойным королевы, она указала мне на кресло (приблизительно так в театрах королевы указывают на плаху несчастному любовнику: «Вот твое место, злосчастный!»), попросила прощения и оставила меня одного. Я очень удивился изменению, произошедшему со старухой. На первом этаже она ойкала и причитала, разговаривала с выразительной народной интонацией, а перейдя на второй этаж, сразу превратилась черт знает во что. Видимо, на первом этаже она была дома, а на втором была лишь экономкою, лишь редким гостем и, сообразно переходам, меняла кожу. Глаза у нее были добры, но помню, что такая изменчивость мне тогда очень не понравилась.
Оставшись наедине, я начал рассматривать портреты, которые тускло поблескивали на стенах. Их было более шестидесяти, совсем давних и почти новых,— и это было грустное зрелище.
Вот какой-то дворянин едва ли не в тулупе — одна из самых старых картин,— лицо широкое, мужицкое, здоровое, с густой кровью в жилах.
А вот второй, уже в сребротканом кафтане, широкий бобровый воротник падает на плечи (хитрая ты был протобестия, парниша!). Рядом с ним сильный, с каменными плечами и искренним взглядом человек в красном плаще (возле его головы щит с фамильным гербом, и верхняя половина его замазана черной краской). А дальше другие, такие же сильные, но глаза туповатые и масленые, носы тупые, губы жестокие.
А с ними женские портреты с покатыми плечами, созданными для нежности. У них такие лица, что заплакал бы и палач. А наверное, кто-то из этих женщин и вправду сложил голову на плахе в те жестокие времена. Неприятно думать, что такие женщины брали пищу из блюд руками, а в балдахинах их спален, наверное, гнездились клопы.
Я стал возле одного такого портрета, очарованный той удивительной непонятной улыбкою, которую так непередаваемо создавали порой наши старые художники. Женщина смотрела на меня загадочно и с некоторым сожалением.