Телефонный звонок раздался дождливым субботним утром тремя неделями раньше, когда Малин была одна в кухне и готовила овощное пюре – один из психотерапевтических приемов, которым она теперь иногда предается, чтобы унять тягу к текиле, ко всему, что способно гореть…
Голос папы звучал на другом конце возбужденно и нервно, печально, однако твердо. И все же Малин показалось, что где-то в глубине его голоса слышится нотка облегчения.
После первых слов он расплакался, но потом взял себя в руки и рассказал, что они с мамой были на поле для гольфа «Абама», как мама на третьей или четвертой лунке выбила мяч за ограждение и увидела, как он исчезает в волнах Атлантики; как он заметил, что у нее испортилось настроение, однако она сдержалась. Но вот на следующем ударе клюшка у нее соскользнула, и мяч улетел в густой кустарник под пальмами – и это ее доконало.
«Я увидел, как она покраснела. Потом схватилась за горло, словно не могла дышать, и упала в траву, в свежеподстриженную траву, и не шевелилась. Малин, она уже не шевелилась и не дышала, понимаешь, что я говорю? Ты понимаешь, Малин?»
Она все поняла.
– Папа, ты где?
– В больнице Тенерифе. Они привезли ее сюда на «Скорой».
Она задала следующий вопрос, хотя уже все знала, услышала по особой интонации в голосе отца – той интонации, которую много раз улавливала в голосах родственников, которым в качестве инспектора криминальной полиции сообщала о смерти близких.
– Как она себя чувствует?
– Она умерла, Малин. Она была мертва уже тогда, когда ее клали на носилки.
Папа. Долговязая неуверенная фигура где-то на скамейке в холле какой-то испанской больницы. Он без конца проводит рукой по седеющим темным волосам.
Ей хотелось бы, чтобы он был рядом – чтобы можно было утешать его, но тогда, стоя у плиты и помешивая булькающие в горшке овощи, она поймала себя на том, что не испытывает ни тревоги, ни страха, ни даже грусти, а лишь видит перед собой гору практических дел, которыми теперь предстоит заниматься.
«Туве. Янне, мой бывший муж. Я должна рассказать им. Огорчится ли Туве?» Малин смотрела на часы из ИКЕА на стене кухни, потом увидела свое посвежевшее, узкое лицо, отраженное в оконном стекле, светлые волосы, стриженные под пажа, обрамлявшие выступающие скулы, и вспомнила, что на следующей неделе записана к парикмахерше.
– Малин, она умерла. Ты понимаешь это?
– Есть там кто-нибудь рядом с тобой?
– Малин!
– Кто-нибудь может приехать к тебе?
– Хассе и Кайса Экваль уже едут сюда. Они отвезут меня домой.
– Я закажу билет на самолет. Завтра я приеду.
– Не надо, Малин. Я справлюсь сам.
И снова она услышала ту же нотку облегчения в голосе отца. В нем звучало обещание, что она сможет снова завоевать что-то, обернуться однажды, глянуть через плечо и увидеть себя в зеркале, познать свою самую сокровенную тайну.
Гости, пришедшие на похороны, сидят, сгорбившись, на скамьях часовни.
Ближайшие родственники в первом ряду.
Тело мамы, доставленное сюда с Тенерифе самолетом.
Малин стоит рядом с гробом и видит, как папа плачет – тихо, беззвучно. Туве, облаченная в потрясающе красивое черное платье с мелкими белыми цветами, кажется, уже заскучала. Они заранее условились, что Малин подойдет к гробу первой, а Туве – после дедушки.
В руке у Туве белая роза, которую она выбрала сама. Глядя на свою шестнадцатилетнюю дочь, Малин ощущает укол совести. За то, что так часто бывала плохой матерью, ставила работу, а потом и выпивку на первое место.
Янне сидит рядом с Туве в неуклюжем синем костюме, купленном в «Дрессмане», судя по всему, специально для этого случая. На скамьях позади них сидят еще человек десять, тоже все в темном. Пожилые пары папиного возраста. Некоторые из них ей знакомы еще по Стюрефорсу – это те, с кем ее родители общались в ее детстве.
Никаких братьев и сестер. Таковых у нее не имелось.
Никаких других родственников тоже.
Гроб простой модели, без всяких украшений, вокруг него – несколько венков с Тенерифе. Имена на венках Малин незнакомы, она думает, что не знает этих людей в лицо, и это, наверное, даже к лучшему.
Она закрывает глаза.
Мама снова стоит перед ее внутренним взором, но сейчас это просто изображение, не имеющее ничего общего ни с чем человеческим – с плотью, кровью и чувствами. Малин открывает глаза, старается ради папы выдавить из себя слезу, но как она ни старается, у нее ничего не выходит.
Пастор – женщина лет пятидесяти – улыбается кроткой улыбкой со своего стула у окна. Она только что произнесла стандартную речь о том, каким прекрасным человеком была мама, о ее талантах к украшению дома и игре в гольф.
«И к тайнам, – хотелось бы добавить Малин. – У нее был такой талант к тайнам, к сохранению пристойного фасада любой ценой, а также к тому, чтобы демонстрировать свое особое положение и свою значимость, и что все остальные, особенно я, недотягивали до ее уровня».
Пока пастор произносила свою речь, у Малин возникло острое ощущение, что теперь уже поздно, что все потеряно, словно до того момента существовала некая эфемерная возможность сесть за стол и поговорить – как два взрослых человека.