– Ну, вот теперь тебе осталось сказать только одно слово, Палфурний, чтобы представить этому знаменитому ареопагу только правду, а себе – угрызения совести, одно только имя... Это имя ты должен произнести сам! Отвечай! Кому ты помогал, совершая эти преступления?
– Я действовал по наущению патриция Лацертия, – произнес житель Помпеи в полной тишине, которую разорвали голоса сенаторов, изумленных тем, что названо имя конкурента Менезия по трибунату, имя честолюбивого человека, полностью, как было известно, преданного Домициану. Это было сокрушительное откровение, подтверждавшее слухи, ходившие по Городу, о том, что родной брат Цезаря замышлял что-то против императорской власти. И вот некий жалкий адвокатишка, представ перед римским сенатом, превратил этот слух в публичное обвинение, а свидетельские показания Палфурния сделали этот факт достоверным...
Напряжение в зале постепенно спадало. Гонорий продолжил свою речь:
– Что я могу добавить, почтенные сенаторы, к этому грустному признанию? Я оставляю вашему воображению представлять все те последствия, которые может повлечь за собой подобная публичная исповедь.
Это был намек на ответственность, которую может понести брат Цезаря, и ареопаг не ошибся в своей догадке.
– Я должен теперь вспомнить позорный эпизод, когда люди Лацертия выкрали меня из моего дома, где я собирал все те доказательства, которые имею честь представлять сейчас перед вами; это произошло накануне того дня, когда я должен был защищать Суллу от позорного обвинения в присвоении наследства... Член коллегии адвокатов, выкраденный из своего дома, оставлен связанным посреди леса, в котором живут волки, и именно в тот день, когда он должен был появиться в зале суда! Какое оскорбление правосудию! Так началась моя тайная жизнь, так я вынужден был прятаться, чтобы и меня не настигло роковое мщение, которым мне угрожали... И вот тогда, именитые сенаторы, я смог оценить благородные чувства во всех слоях романского населения; в моем несчастье мне помогли и бедный безграмотный раб, который привел меня в чувство и отогрел в своей жалкой хижине угольщика, и торговка-содержательница скромного семейного пансиона из простонародного квартала, предоставившая мне кров и средства к существованию, у которой я прятался, каждый раз испытывая страх, когда слышал шаги, как мне казалось, моих убийц, поднимающихся по скрипучей лестнице...
Но, уважаемые сенаторы, – продолжал Гонорий, – правда заключена в том, что эта женщина будет вознаграждена за ту доброту, которую она проявила по отношению к защитнику истины! Вот почему ей предоставляется великая честь предстать перед вами в своих скромных одеждах... Стражники, – закричал он, – введите хозяйку пансиона Омитиллу!
Бросив эти слова, Гонорий почувствовал, как его охватывает беспокойство, как будто бы он внезапно понял, что, увлекшись своими доказательствами, он совершил ошибку, решив представить сенаторам толстуху в качестве свидетеля того, как его преследовали Лацертий и его молодчики. Он понял, что испортит сейчас все то хорошее впечатление, которое до сих пор производил на аудиторию, от ужаса по его спине под тогой полился пот. Но было слишком поздно. Мощная содержательница меблированных комнат, сопровождаемая двумя дежурными стражниками, уже входила в зал.
При виде этой женщины из простонародья на многих лицах царственного собрания появились улыбки: ей было около сорока пяти лет, одета она была крикливо, на шее висело пять или шесть золотых ожерелий, что сильно удивило Гонория, который до сих пор видел у своей хозяйки и любовницы только одно... Продавщица супа за два или четыре асса сделала нечто вроде поклона, который выглядел так смешно, что вызвал громкий смех на скамьях – смех, который мгновенно остудил горячий пот, лившийся между лопатками молодого адвоката...
И тут произошла ужасная вещь, которая буквально привела оратора в оцепенение и лишила голоса, отнимая последнюю надежду на то, что слова смогут предотвратить крушение его репутации и гибель процесса, в котором он хотел выступить триумфатором: Омитилла с широкой улыбкой на губах стала медленно поднимать юбку, открывая сначала свои бедра, а потом и жесткое руно волос, так хорошо знакомое Гонорию. Предел всему наступил тогда, когда молодой адвокат почувствовал близкое наступление эрекции, которое не смог сдержать при виде знакомого тела, так как его любовница не давала ему отдыхать от любовных игр; эта эрекция, необычайно сильная, так, очевидно, приподняла его тогу, что многие сенаторы просто прыснули от смеха, указывая тем, кто еще этого не заметил, на эту неюридическую природу связи, существующую между хозяйкой меблированных комнат и выступающим на процессе защитником.