Остаток урожая распределялся в соответствии с количеством очков, заработанных каждым. Дважды в год крестьяне собирались, чтобы утвердить общее число очков. Этих собраний никто не пропускал. В итоге молодые и среднего возраста мужчины как правило получали десять очков в день, женщины — восемь. Одна–две, про которых вся деревня знала, что они особенно сильные, получали на очко больше. «Классовым врагам», например, бывшему помещику и его семье, присваивали на два очка меньше, хотя они трудились не хуже односельчан и вдобавок на самых тяжелых работах. На нас с Нана, неопытных представительниц «городской молодежи», записывали по четыре очка — как детям чуть старше десяти лет. Нам сказали, что это «для начала», хотя больше мне так и не дали.
Так как люди одного пола получали примерно одинаковое число очков в день, общее число очков зависело не от качества работы, а от числа рабочих дней. Это раздражало крестьян — и, разумеется, резко снижало производительность труда. Они зорко следили, как работают другие — никто не хотел, чтобы его обвели вокруг пальца. Никто не желал вкалывать больше, чем те, кто получал одинаковое с ним число очков. Женщины считали несправедливым, что мужчины получают на два очка больше, нередко за ту же самую работу. Не прекращались споры.
Мы часто делали за десять часов то, что можно было бы сделать за пять. Но чтобы нам засчитали полный трудодень, следовало провести в поле десять. Мы работали медленно, я нетерпеливо глядела на солнце в ожидании, когда же оно сядет, и считала минуты до свистка, означавшего конец работы. Скоро я поняла, что от скуки устаешь так же, как от непосильного труда.
Здесь, как и в Ниннане, как и практически во всей остальной Сычуани, не было никаких машин. Хозяйство велось почти теми же методами, что и две тысячи лет назад, разве что использовались химические удобрения, которые звено получало от государства в обмен на зерно. Не было и гужевого скота, за исключением водяных буйволов, на которых пахали. Все прочее — воду, навоз, топливо, овощи, зерно — носили на коромыслах в бамбуковых корзинах или деревянных бочках. Труднее всего мне было таскать грузы. У меня постоянно болело и опухало от ведер с водой правое плечо. Каждый раз, когда ко мне являлся один из увлеченных мной молодых людей, я демонстрировала такую беспомощность, что все они обязательно предлагали наполнить мне водой бак, а также кувшины, тазы и даже чашки.
Бригадир разумно перестал давать поручения, связанные с перетаскиванием тяжестей, и посылал меня на «легкие» работы с детьми, пожилыми женщинами и беременными. Мне они не всегда казались легкими. Вскоре от разбрасывания навоза у меня заныли руки, не говоря уже о том, что меня переворачивало при виде плавающих в нем жирных личинок. Море ослепительно белого хлопка пленяло взор, но я быстро осознала, как тяжело его собирать в тридцатиградусную жару под безжалостным солнцем: я задыхалась от влажности, царапалась о вездесущие колючие стебли.
Мне больше нравилось пересаживать рисовые ростки. Эта работа считалась тяжелой, потому что требовалось много нагибаться. Часто в конце дня даже самые крепкие мужчины жаловались, что не могут распрямиться. Но мне нравилось в невыносимый зной стоять в прохладной воде, любоваться на ровные ряды нежной зелени и ощущать босыми ногами мягкую землю. Волновали меня только пиявки. Однажды что–то защекотало мне ногу. Я вынула ее из воды и увидела деловито присасывающуюся жирную скользкую тварь. Я завизжала. Крестьянская девочка рядом со мной захихикала. Моя брезгливость показалась ей смешной. Она все–таки подошла и хлопнула меня по ноге прямо над местом, где висела пиявка. Та плюхнулась в воду.
Зимой по утрам за два часа до завтрака я вместе со «слабыми» женщинами лезла на холмы за дровами. Деревьев почти не было, даже кусты приходилось выискивать. Мы срезали хворост серпом, придерживая растения свободной рукой. Шипы кустарника впивались мне в ладонь и запястье. Поначалу я долго их выковыривала, но постепенно привыкла к тому, что они выйдут сами, когда места уколов воспалятся.
Хворост, который мы собирали, крестьяне называли «перьевой растопкой». Толку от нее не было почти никакого. Как–то я выразила сожаление, что нет настоящих деревьев. Женщины рассказали, что так было не всегда. До «Большого» скачка холмы покрывали сосны, эвкалипты и кипарисы. Все они пошли в «дворовые печи», на плавку стали. Женщины говорили об этом спокойно, никого не обвиняя, словно не из–за этого им приходилось сражаться за каждую вязанку хвороста. Они видели в этом лишь очередную трудность, подброшенную им жизнью. Я впервые лицом к лицу столкнулась с ужасными последствиями «Большого скачка», ранее известного мне только как «славный успех».