Читаем Дикий селезень. Сиротская зима (повести) полностью

— Она тебе эти лозунги купила? — Михаил сложил вчетверо саван и повесил на спинку стула.

— У меня своя голова на плечах. В ту ночь, когда мать слегла окончательно, — с азартом начала рассказывать Таська, — мне такое приснилось, такое!.. Будто стою я в очереди за суповыми наборами. Подходит ко мне старушонка-чернавка, на ворону похожая, берет меня за руку холодными руками и просит взять ей без очереди хоть одну косточку… Почему только одну, никто мне не может толком сказать, сколько уж я ворожей обегала. Я на нее: «Ишь, говорю, какая хитрая. Что, лучше всех? Нам самим может не хватить». А она поворачивает ко мне лицо и говорит: «Тебя-то, дочка, получше буду». Смотрю, а это мать, вроде уже как во сне вспомнила, что ежли мертвые с разговорами пристают, значит, серчают и к себе зовут, и что с ними в разговор вступать нельзя. Вот мне старухи верующие и подсказали в церкву съездить, купить все покойничьи причиндалы. Пока я только покрывало купила. Свечки не стала брать — растают еще. Вот умрет — тогда и милостыню божьим старухам подам, и свечки куплю, и иконку, и с батюшкой насчет отпевания договорюсь. Говорят, с пением нынче двадцатку дерут.

Уставший, Михаил от Таськиной трескотни совсем скис.

— Не знаю, не знаю… — рассеянно пробормотал он. — Насчет отпевания не знаю. Надо бы как-то ее саму спросить. Да как спросишь?

Таська ушла спать к дочери, а Михаил с зятем Иваном не раздеваясь легли в комнате умирающей.

Анна Федоровна всю ночь хрипела, и когда она замолкала, мужчины враз настораживались, стараясь услышать ее дыхание.

— Жива-а, — удовлетворенно вздыхал Иван и ободряюще хлопал шурина по плечу. — Спи давай.

— Не могу… Тяжело…

— Что поделаешь, спать тоже надо. Прощальная ночь — то другое дело. Там уж я и сам тебе не дам спать. — Иван поворачивался на другой бок и зевал. — Спи давай.

5

Утром ни свет ни заря перед работой забежала справиться об умирающей Иванова сестра. Таська ее не отпустила, велела позвонить на работу и отпроситься.

— Столько дел, столько дел, а я все одна кручусь, — шумела она в коридоре, забирая на всякий случай сумку у золовки: без сумки та небось не улизнет. — Старух спрашивала, сколько за обмывание нынче берут. Больно дорого, говорят. Кому охота?

Тихо, почти на цыпочках на кухню вкрался Громский, извинительно приложил руку к груди и заглянул в комнату, где лежала Анна Федоровна.

— Да-а, не много ли на одного человека страданий? — нахмурился он, застыл на минуту, глядя в пол, точно собирался мстить кому-то за мучения матери друга и жестом предложил Михаилу выйти на улицу: — Ну что, может, проветришься: на тебе лица нет.

— Боюсь я, Костя, от матери отходить, — засомневался Михаил.

— Да мы недалеко, — успокоил его Громский.

Друзья вышли во двор. Зима стояла бесснежная, оттепельная, совсем не уральская — сиротская зима. Громский рассказывал, что нового произошло в Высокогорске. Открылся широкоформатный кинотеатр, в цирке гастролировал Олег Попов, закончили трамвайную ветку через плотину, в пойме Ницы раскинулся стадион, на котором в День города устроили праздничное представление, и он, Громский, брал интервью у Валентины Толкуновой…

Михаил Костю почти не слушал. Он смотрел на родной двор. Вот сквер, в котором они «тырили» яблочки-дички. В центре его когда-то возвышалась скульптура горняка с отбойным молотком в ногах. Теперь «горняка» оттеснили в сторонку, и он стоял на пожухлой клумбе без молотка. За сквером, на месте комиссионного магазинчика бурлил когда-то рынок, куда Костик и Миша бегали за семечками и еще затем, чтобы поглазеть на одноногого гадальщика с морской свинкой, вытягивающей счастливые билетики. А здесь, в бывшем купеческом складе, до недавних пор работал магазин, в котором высокогорская пацанва покупала пистонки для наганов и воздушные шары. В обшарпанном двухэтажном доме по-прежнему «общага горянок» — девчат горного техникума…

Михаилу вдруг показалось, что свой двор видит он в последний раз, словно бы не мать, а он скоро должен умереть. И он рванулся к своему дому. «Нельзя мне уходить, — забилось у него в голове. — Мама еще жива, а я…» Возле подъезда он едва не сшиб Васильевну. Она осуждающе посмотрела на Михаила:

— Что же ты, Миша, а? — И кротко вздохнула: — Умерла мама.

И вроде бы свыкся он с мыслью, что мать вот-вот умрет, и вроде внутренне был готов к ее кончине, но все в нем содрогнулось, и какая-то обжигающая холодная боль объяла его, сжала. Ненавидя себя, Михаил скованно повернулся к подбежавшему Громскому и словно мороженым ртом выцедил:

— Говорил же, не надо…

Он готов был наброситься на друга с кулаками за то, что тот оторвал его от матери, но даже не смог поднять руки: такой был весь ватный и бессильный. Мама, мама!.. Он единственный родной ей человек на земле — а она умерла без него. И нет ему прощения!

6

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже