Я явился на свет в родильном отделении больницы «Бикур холим» – «Посещение больных» и принес лишь на миг счастье отцу. Прошла мимо него медсестра и сказала впопыхах: «У вас родился сын». Отец не успел задать вопрос, как она исчезла и возникла другая, но тоже пронеслась мимо. Отец крикнул ей вслед: «У меня родился сын?» Только сердце ответило ему: у тебя родился сын на земле Израиля! Но тут появился врач и сказал отцу, что мама умерла во время родов. Отец стоял в белом коридоре больницы, мимо сновали сестрички в белых халатах, и каждая из них выглядела, как Ангел смерти, и отец останавливал всех криком; «Господи, Владыка мира, ты еще не забыл меня?»
Отец замолк, гладил меня по голове, и ладонь его была тяжела. Он сильно потел, снова пил воду большими глотками, словно хотел залить сердечную боль. Отец мой, больной великан на стенах Иерусалима! Нет более глубокой печали, чем печаль больного отца в часы заката в Иерусалиме. Я прижался к нему и хотел заплакать, думая о маме, которую не знал, но плач не приходил, и я укрыл свое лицо на плече отца от стыда, что мама умерла из-за меня. Отец все глядел на переулок под нами, на стариков и старух, сидящих у входов в старые дома, на поток прохожих и сказал мне: «Мойшеле, люди бегут и не останавливаются даже на миг, а камни остаются на месте. Крепкие камни Иерусалима защищают людей и народ. Мойшеле, держись за эти камни, и не беги! В любом месте и в любое время промелькнут мимо тебя люди, которых ты любил, оставят тебя и исчезнут навеки. Но ты держись за стены Иерусалима и не уходи отсюда».
Дядя Соломон, я шел по дорожкам старого кладбища в Вермейзе и вспоминал отца, сидящего на стенке нашего переулка и дающего мне завещание, отяжеляющее мои плечи. Поднял я голову, и поверх высоких деревьев увидел высокую церковь Вермейзе во всей своей красоте и мощи. Она возвышалась над еврейским кладбищем, словно распространяла власть и на мертвых евреев. Колокола церкви начали звонить, и я прислушивался к их мелодичному перезвону, и думал, что звонят не величию кайзеров и власти епископов, а мертвым евреям, тысячам лет преследований и погромов, которым подвергались евреи под сенью этой церкви, девяти мерам страданий, но и всем поколениям праведников и в том числе моему отцу. И я говорил себе о Рабби Меире фон-Ротенбурге и Александре Бен-Шломо Вифмане языком отца, и повторял его слова во время наших прогулок по новому Иерусалиму, когда он останавливался у каждого строящегося дома: «Мойшеле, строят Иерусалим. Хотя есть еще вражеские народы, выступающие против нас, и войны, и кризисы, и вражда между евреями, но все это больше не остановит освобождение. Мойшеле, хотя Мессия еще не пришел, но мы уже вступили в период тяжких родов нашего освобождения».
И тогда я думал о Рами. Нет у меня лучшего друга, несмотря на то, что произошло между нами. Несомненно, ты будешь удивлен слышать, что пальмы Элимелеха мы назвали пальмами друзей и вырезали наши имена на сожженных стволах. На старом кладбище в Вермейзе я вдруг страстно захотел вырезать на стволе ели, которая высилась над надгробиями, наши имена – мое и Рами. Но идея эта меня рассмешила. Дядя Соломон, ты можешь себе представить имя Рами, вырезанное на ели?
Дядя Соломон, много обетов мы дали под горящими пальмами. Это был наш спорт. Мы нарушили все наши обеты. Но обеты, данные мной под свадебным балдахином, я не нарушил. Сказал Адас – «Ты освящена мне…», и когда наступил ногой на стакан, и разбил его в память о разрушении Храма, я дал обет: «Если забуду тебя, Иерусалим, да забудет меня десница моя, да присохнет мой язык к гортани, если не вспомню его и не вознесу Иерусалим во главу моей радости». И тогда я посмотрел на прекрасное лицо Адас, и она, и Иерусалим слились в моей душе в единый обет. Друзья смеялись над тем, что я сказал, да еще так патетически. Ответил я им, что это самые важные и серьезные вещи, сказанные мной когда-либо, и тогда Рами сказал мне: «Еще бы, эти обеты словно пошиты на тебя».