На Урале завод Белоглинский славился, как один из самых старинных заводов, на котором еще уцелели такия фамилии, как Колобовы, Савины, Шабалины и т. д. Это были крепкия семьи стариннаго покроя; оне могли сохраниться в полной неприкосновенности только в такой уральской глуши, куда был заброшен Белоглинский завод. Раскол здесь свил себе теплое гнездо, и австрийские архиереи особенно любили Белую-Глинку, где всегда находили самый радушный прием и могли скрываться от "ревности" полиции и православных миссионеров. Отсюда вышли все эти Кутневы, Сиговы и Девяткины, которые прославились своим богатством и широкой жизнью; отсюда же брали невест, чтобы освежить вырождавшияся семьи столичных купеческих фирм. Слава белоглинских красавиц-староверок гремела далеко и гремела недаром: невесты были на-подбор -- высокия, белыя, толстыя, глазастыя, как те племенныя телки, которыя "идут только на охотника". У Колобовых были две дочери, кроме Ариши, и обе вышли за купцовь в Нижний; у Савиных, кроме Дуни, была дочь за рыбинским купцом-миллионером; Груня Пятова в Москву вышла, Настя Шабалина в Сарапул... У этих Шабалиных был настоящий куст из невест, да из каких невест -- все купечество о них говорило на Ирбитской, в Нижнем, в Крестах. Все разошлись по рукам, а дома не осталось никого даже на поглядочку. Савины да Колобовы, те догадались -- по одной дочке оставили на своих глазах, т.-е. выдали за брагинских ребят. Брагинская семья тоже была настоящая семья, хотя и не из богатых. Но важно было то, что хоть одна дочь на глазах, не ровен час, попритчилось что старикам, так есть кому глаза закрыть. Ни Михалке Брагину ни Архипу в жисть свою не видать бы, как своих ушей, таких красавиц-жен, ежели бы не был такой стариковский расчет да не пользовалась бы Татьяна Власьевна всеобщим почетом за свою чисто-иноческую жизнь. -- Мы этих на племя оставили,-- шутили старики Колобовы и Савины:-- а то растим-растим деток, глядишь, всех и расхватали в разныя стороны... Этак, пожалуй, всю нашу белоглинскую природу переведут до конца! Теперь из завидных белоглинских невест оставались только Ѳеня Пятова, да Нюша Брагина, да еще у Шабалиных, у брата Вукола Логиныча подрастала разная детвора, так как там начинали выравниваться три девчонки. Таков был Белоглинский завод, и недаром гордились им белоглинцы, крепко держась за свои стародавние уставы и житейские "свычаи". Жили крепко, по-старинному, до новшеств было мало охотников, а на таких отщепенцев, как Вукол Логиныч, смотрели, как на людей совсем пропащих. Были и такие примеры: завертится человек, глядишь и пропал. Хоть взять тех же Кутневых и Девяткиных -- весь род пошел на перевод, потому что захотели жить по-новому, по-модному. Белоглинцы были глубоко предубеждены против "прелестей" новой модной жизни, которая уже поглотила многих. Мы уже сказали, что семья Брагиных была не из богатых, потому что торговля "панским товаром" особенно больших выгод не могла доставить, сравнительно с другими отраслями торговли. Слабое место заключалось в известной моде на известные товары, которая проникла и в Белоглинский завод. Белоглинския бабы разбирали нарасхват то кумачи, то кубовые ситцы, то какой-то "немецкий узор", и ни за что не хотели покупать никаких других; являлись остатки и целыя штуки, вышедшия совсем из моды, которыя и гнили на верхних полках, терпеливо ожидая моды на себя или неприхотливых покупателей. Впрочем, и на эту "браковку" был сбыт, хотя довольно рискованный, именно, этот завалявшийся товар пускали в долг по деревням, где влияние моды чувствовалось не в такой степени, как в Белоглинском заводе. Такими покупателями, между прочим, являлись все приисковые и в том числе, конечно, обитатели Полдневской на первом плане. -- Уж брошу же я эти панские товары!-- в сотый раз говорил Гордей Евстратыч, когда в конце торговаго года с Нюшей "сводил книгу", т.-е. подсчитывал общий ход своих торговых операций.-- Просто житья не стало... Эти проклятыя бабенки точно белены обедятся: подавай им желтаго, да еще не желтаго, а "ранжеваго". А куда я с другим товаром денусь? Ведь за него не щепки, а деньги давали. Ничего не сообразишь с этими бабами. То ли дело хлебом или железом торговать: всегда одна мода, и остатков да обрезков не полагается. Вот ужо брошу эту панскую торговлю да займусь хлебом... Вон Пазухины живут себе, как у Христа за пазухой, не принимают от баб муки мученической. -- Тоже и с хлебом всяко бывает,-- степенно заметит Татьяна Власьевна: -- один год мучка-то ржаная стоит полтина за пуд, а в другой и полтора целковых отдашь... Не вдруг приноровишься. Пазухины-то в том году купили этак же дорогого хлеба, а цена-то и спала... Четыреста рубликов из кармана. -- А все-таки, мамынька, я брошу этот панский товар. Но все в брагинском доме отлично знали, что Гордею Евстратычу не разстаться с панской торговлей, потому что эта торговля батюшкой Евстратом Евстратычем ставилась, а против батюшки Гордей Евстратыч не мог ни в чем итти. "Батюшка говорил", "батюшка велел", "батюшка наказывал" -- это было своего рода законом для всего брагинскаго дома, а Гордей Евстратыч резюмировал все это одной фразой:-- поколь жив, из "батюшкиной воли не выйду". И действительно, все в брагинском доме творилось в том самом виде, как было при батюшке Евстрате Евстратыче. Покрой платья, кушанья, взаимныя отношения, семейные праздники, торговля, привычки, поверья -- все оставалось в том виде, в каком осталось от батюшки. Это был целый культ предков в лице одного батюшки. Так, по средине дома стояла громадная "батюшкова печь" величиною с целую комнату; ее топили особенными полуторааршинными дровами, причем она страшно накаливалась и грозила в одно прекрасное утро пустить на ветер весь батюшков дом. Все уговаривали Гордея Евстратыча переделать эту печь и поставить на ея место обыкновенную кухонную, а затем другую "голанку" -- и места бы много очистилось, да и дров пошло бы вдвое меньше. -- В самом деле, Гордей Евстратыч,-- уговаривал упрямаго старика даже о. Крискент:-- вот у меня на целый дом всего две маленьких печи -- и тепло как в бане. Вот бы вам... -- Это батюшкову-то печь ломать?-- изумлялся каждый раз Гордей Евстратыч.-- Что вы, что вы, о. Крискент... Нет, этому не бывать, потому это какая печь -- батюшка-то сам ее ставил. Теперь мне пятьдесят три года, а я еще ни одного кирпича в ней не поправлял. Разве нынче умеют такие кирпичи делать? Вон у вас на церковь делают карпичи: весу в нем четыре фунта, а пальцем до него дотронулся -- он сам и крошится, как сухарь. А батюшковы кирпичи по двенадцати фунтов каждый и точно вылитые из чугуна... Нет, я батюшковой печи не потрону, о. Крискент. Вот умру, тогда дети, ежели захотят умнее отца быть, пусть ломают батюшкову печь... -- Да, оно, конечно... пожалуй... нынешние кирпичи ничего не стоят,-- соглашался о. Крискент. Сам Гордей Евстратыч походил на двенадцатифуитовый кирпич из батюшковой печи: он так же крепко выдерживал все житейския передряги, соблазны и напасти. Это был замечательно выдержанный, ровный и сосредоточенный характер, умевший делать уступки только для других, а не для себя. Все, что ни делал Гордей Евстратыч, он делал с тем особенным достоинством, с каким делали свои дела старинные люди. Повидимому самыя ничтожныя действия домашняго обихода для него были преисполнены великаго внутренняго смысла. Например, чего проще напиться чаю? А между тем у Гордея Евстратыча из этого зауряднаго проявления вседневной жизни составлялась настоящая церемония; во-первых, девка Маланья была обязана подавать самовар из секунды в секунду в известное время -- утром в шесть часов и вечером в пять; во-вторых, все члены семьи должны были собираться за чайным столом; в-третьих, каждый пил из своей чашки, а Гордей Евстратыч из батюшкова стакана; в-четвертых, порядок разливания чая, количество выпитых чашек смотря по временам года и по значениям постных или скоромных дней, крепость и температура чая -- все было раз и навсегда установлено, и никто не смел выходить из батюшкова устава. В будни это чаевание имело деловой сосредоточенный характер, а в праздники, особенно в розговенья, превращалось в настоящее торжество. Пить чай Гордей Евстратыч любил до страсти и выпивал прямо из-под крана десять стаканов самаго крепкаго чая, иначе не садился за стол, даже в гостях, потому что не любил не доканчивать начатаго дела. "Чай разбивает кров" -- говорил Гордей Евстратыч, вытирая катившийся с лица пот особым полотенцем. Обеды и ужины проходили еще торжественнее чаевавья, как и вообще вес домашний распорядок. Больше всего ненавидел в людях Гордей Евстратыч торопливость, потому что кто торопится, тот, по его мнению, всегда плохо делает свое дело и потом непременно обманет. Каким путем вязалось последнее заключение с торопливостью -- оставим на совести самого Гордея Евстратыча, который всегда говорил, что торопливаго от плута не различить. По всей вероятности, это наблюдение было унаследовано от Батюшковых заветов. Как семьянин, Гордей Евстратыч был безупречный человек; он ко всем относился одинаково ровно, судил только после основательнаго разсмотрения проступка, не любил дрязг и ссор и во всем прежде всего домогался спокойнаго порядка. Овдовев рано, он не женился во второй раз для детей, которых и воспитывал по батюшковым строгим заветам, не давая потачки в важном и не притесняя напрасно в мелочах. Крику и шуму он не выносил вообще, а все делал с повадкой, степенно, почему и недолюбливал нынешних модных людей, которые суются в делах, как угорелые. Но зато со старинными людьми Гордей Евстратыч обращался так важевато, что удивлял даже самых древних стариков. Особенно хорош бывал Гордей Евстратыч по праздникам, когда являлся в свою единоверческую церковь, степенно клал установленный "начал" с подрушником в руках, потом раскланивался на обе стороны, выдерживал всю длинную службу по ниточке и часто поправлял дьячков, когда те что-нибудь хотели пропустить или просто забалтывались. В дванадесятые праздники он становился на клирос и пел свежим тенором по крюкам, которые постиг в совершенстве еще под Батюшковым руководством. Так же себя держали Колобовы, Савины и Пазухины, перешедшие в единоверие, когда австрийские архиереи были переловлены и разсажены по православным монастырям, а без них в раскольничьем мире, имевшем во главе старцев и стариц, начались безконечныя междоусобия, свары и распри. Только Шабалины продолжали упорно держаться древняго благочестия, несмотря на всевозможныя внешния и внутренния запинания, хотя и не избегали благословенных церковников, как они называли единоверцев. Но как строго ни соблюдал себя и свою жизнь Гордей Евстратыч -- он являлся только выразителем ея внешней стороны, а самый дух в доме поддерживался Татьяной Власьевной, которая являлась значительной величиной в своем кругу. Никто лучше не знал распорядков, свычаев и обычаев стариннаго жития-бытья, которое изобрело тысячи церемоний на всякий житейский случай, не говоря уже о таких важных событиях, как свадьбы, похороны, родины, разныя семейныя несчастия и радости. К Татьяне Власьевне шли за советом и указанием по всякому поводу, и она никому не сумела отказать, даже самому Вуколу Логинычу, если бы он пришел к ней. Кроме этого, она славилась, как известная постница, богомолка и начетчица, а затем как тайная благодетельница. Конечно, под началом такого человека жизнь в брагинском доме текла самым образцовым порядком, на поученье всем остальным. Несмотря на свои малые достатки, Татьяна Власьевна всегда ухитрялась прокармливать у себя во флигельке пять-шесть безприютных старушек. Вообще это была типичная представительница раскольничьей старухи, заправлявшей всем домом, как улитка своей раковиной. Быть в меру строгой и в меру милостивой, уметь болеть чужими напастями и не выдавать своих, выдерживать характер даже в микроскопических пустяках, вообще задавать твердый и решительный тон не только своему дому, но и другим -- это великая наука, которая вырабатывалась в раскольничьих семьях веками. К снохам Татьяна Власьевна относилась, как к родным дочерям, и оне походили под ея началом на двух сестер, потому что всегда одевались одинаково, чем приводили в глубокое умиление истинных почитателей старины. Белокурая красавица Ариша и высокая полная Дуня, когда шли в церковь в одинаковых шелковых платочках и в таких же сарафанах с настоящим золотым позументом, действительно представляли умилительное зрелище. И мужья у них были славные. Конечно, Михалка немного был тяжел характером, лишку не разговорится, но парень основательный и всем делом мог один заправлять; Архипу всего еще минуло девятнадцать лет, и он, хотя был женатый человек, но в своей семье находился на положении подростка. С него большой работы и не спрашивалось; лишь бы присматривался около отца да около старшаго брата, а там в годы войдет, так и сам других поучит. Только вот характером Архин издался ни в мать, ни в отца, ни в бабушку, а как-то был сам не по себе: все ему нипочем, везде по колено море. Чтобы малый не избаловался, Татьяна Власьевна нарочно и женила его раньше, даже и жену ему выбрала тихую, чтобы мужа удерживала. Снохи втягивались в порядки брагинскаго дома исподволь и незаметно делались его неотемлемой составной частью, как члены одного живого организма. Вообще невестками своими, как и внуками, Татьяна Власьевна была очень довольна и в случае каких недоразумений всегда говорила: "ну, милушка, час терпеть, а век жить"... Но она не могла того же сказать о невитом сене, Нюше, характер которой вообще очень сильно безпокоил Татьяну Власьевну, потому что напоминал собой нелюбимую дочь-модницу, Алену Евстратьевну. Конечно, последняго осторожная старуха никому не высказывала, но тем сильнее мучилась внутренно, хотя Нюша сама по себе была девка шелк-шелком, и из нея подчас можно было веревки вить. -- Ох, мудреная ты моя головушка,-- иногда говорила Татьяна Власьевна, когда Нюша с чем-нибудь приставала к ней.-- Как-то ты жить-то на белом свете будешь? -- А так и буду... Если бранить будешь, в скиты уйду к Шабалиным. -- Ах, ну тебя совсем... Вот уже услышит отец-то, так он тебя за косу. Вообще брагинская семья была самой образцовой, как полная чаша, и даже модница Алена Евстратьевна и пьяница Зотушка не ставились в укор Татьяне Власьевне, потому что в семье не без урода. Судьба Зотушки, любимаго сына Татьяны Власьевны, повторяла собой судьбу многих других любимых детей -- он погиб именно потому, что мать не могла выдержать с ним характера и часто сторожила без пути, а еще чаще миловала. Способный, живой ребенок скоро понял мать, а потом забрал и свою волю, которая и привела его к роковой первой рюмочке. Приспособляли Зотушку к разным занятиям, но из этого ничего не вышло, и Зотушка остался просто "при домашности", говоря про себя, что без него, как без поганаго ведра, тоже не обойдешься... Вместо настоящаго дела Зотушка научился разным художествам: отлично стряпал пряники, еще лучше умел гонять голубей, знал секреты разных мазей, имел, вообще, "легкую руку на скота", почему и заведывал всей домашней скотиной, когда был "в себе", обладал искусством ругаться со стряпкой Маланьей по целым дням и т. д., и т. д.