Мир с его радостями и тревогами лежал где-то далеко-далеко, глухой и недосягаемый. Что там произошло со знакомыми людьми? Доходят ли его письма до них?
Димитров написал новое письмо, адресованное депутату Марселю Кашену, в Париж:
«Дорогой Марсель Кашен!
…Я никогда в моей жизни не видел, не встречался и не разговаривал с поджигателем рейхстага Ван дер Люббе и, конечно, не имел никакого — ни прямого, ни косвенного — отношения к поджогу рейхстага, к этому безумному, преступному поступку, враждебному народу и явно антикоммунистическому. Для меня особенно важно, чтобы это мое категорическое заявление стало известно в самой Болгарии и чтобы болгарские соотечественники и друзья за границей узнали о нем».
Димитров передал тюремщикам и это письмо, но получит ли его адресат, не знал.
Никто не желал с ним говорить. Держали его в изоляции от людей, от мира. И только книги, которые ему приносили из тюремной библиотеки, давали силы переносить невзгоды и страдания.
Расхаживая по камере, он читал Байрона:
Иногда обуревали душу тяжелые мысли. Дни шли, и никаких вестей о дальнейшем ходе судебного следствия.
Чего они еще ждут? Чего хотят от него?
30 апреля 1933 года Димитров записал в дневнике:
«Пятая неделя! Сколько еще?»
А на другой день, рано утром Первого мая, он слышал далекий грохот Берлина, крики и вопли гитлеровского сброда, пытавшегося превратить день Первого мая в свой праздник, чтобы обмануть рабочих, ввести их в заблуждение.
Димитров с болью в сердце вспомнил те далекие времена на своей родине, когда он праздновал Первое мая среди тысяч своих товарищей рабочих, когда выступал на митингах, когда на улицах и площадях звенели песни. Вспомнил о стране, в которой свободно и торжественно празднуют этот день труда. Вспомнил и записал в дневнике:
«Москва — Берлин: два исторических антипода. А я сижу в Моабите закованный! Достаточно скверно и грустно. Но… Дантон: «Никакой слабости!»
Димитров вновь зашагал по камере, в такт шагам читая стихи Гете:
Тяжело ступая, к двери камеры подошел тюремщик, долго и внимательно рассматривал через глазок в двери, что там делается.
— Сам с собой разговаривает. Должно быть, с ума сошел, — сказал, недоумевая, тюремщик и опять побрел по длинному, как само тюремное время, коридору. Шел и думал: «Хорошо, что его превосходительство господин Геббельс сжег книги на площадях Берлина. От книг человек действительно может помешаться и даже, поджечь рейхстаг!»
Димитров сел за стол, раскрыл книгу и тотчас перенесся в иной мир. В камере тишина, слышится иногда лишь шелест переворачиваемой страницы. Но вот что-то привлекло его внимание, он прочитал раз, еще раз, взял карандаш и подчеркнул повторяя:
Строки Гете взволновали. Димитров встал и опять зашагал по камере.
— Да, потеряешь мужество — все потеряешь!
Дни в Моабитской тюрьме были заполнены напряженной работой. Работал Димитров по десять часов в сутки, готовясь к публичной встрече с теми, кто заковал его в цепи и бросил в тюрьму. Он требовал от судебного следователя Фогта, ссылаясь на германские законы, снять наручники. Требовал допустить к нему защитников, которым он мог бы изложить свое дело. Следователь упорствовал, но и Димитров не отступал от своего.
Были и светлые минуты, когда он писал письма матери и сестре Магдалине в Болгарию.