Было ли так на самом деле? Не решаюсь в это поверить, но этот жалобный возглас на закате жизни был единственной тенью, замутившей безмятежную ясность, которая, как мне казалось, витала над семьдесят первым, — должно быть, я был уже слишком эгоистичен, чтобы суметь различить за пределами царства обожания и лести, средоточием которого была моя драгоценная особа, приметы более сложной действительности.
А нынешним вечером, как и многими другими вечерами, ничего серьезного не происходит — только это огорчительное табу, наложенное на вино… Отяжелев от еды, которая, по сравнению с тем, как мы едим на Валь–де–Грас, представляется мне весьма экзотической, я жду перехода в другие комнаты, это для меня переход в другое измерение; часто мы стараемся его приблизить: Люсиль зажигает лампу «молнии», и мы выходим гуськом на площадку, погруженную в полумрак, где холодные сквозняки гоняются друг за другом по спирали темной лестницы; мы, как заговорщики, идем вслед за прабабушкой, которая держит в руке чадящую лампу, и от всей этой загадочной обстановки еще больше усиливается ощущение разрыва с дневным миром; мы словно движемся подземными, полными опасностей ходами к неведомой тайне, заключенной в этих битком набитых воспоминаниями комнатах, похожих на музеи, которые создаются в домах знаменитых людей и где иллюзия недавнего присутствия великих хозяев поддержана нагромождением одежды и предметов домашнего обихода, их тщательно продуманным беспорядком, и кажется, что покойник только что вытащил их из шкафа, собираясь на недолгую прогулку.
Крестный берет лампу, зажигает от ее огонька голенастую птицу на комоде и удаляется в соседнюю комнату, где еще какое–то время топчется, волоча неподвижную ногу. Бабушка раздевает меня, крепко целует и уходит, закрыв за собой дверь. Теперь в путь, в ночное путешествие!
Оно начинается церемониалом, который никогда не может мне надоесть, — подготовкой Люсиль ко сну. Странность этого зрелища помогает мне отвлечься от мыслей о маме и о Валь–де–Грас. Что там сейчас происходит? Вопрос лишь на мгновенье вспыхивает в мозгу и тут же отодвигается куда–то. Я с удивительной легкостью забываю родителей и погружаюсь в сладостные фантазии, которые будут посещать меня еще долго, лишь немного видоизменяясь в мелочах: меня отдали — или продали — грубым крестьянам, и в их семье я совершенно преображаюсь, становлюсь таким, каким хочет видеть меня отец, делаюсь сильным физически и очень храбрым, даже, пожалуй, слишком храбрым. Когда через несколько месяцев родители навещают меня, они не могут меня узнать, перед ними юный крестьянин, мускулистый, но совершенно тупой, просто какое–то полуживотное. И мне приходится долго доказывать, что я — это я…
Тем временем прабабушка начинает раздеваться, а я уже занял свое место у стены, под красным пуховиком, на высокой огромной кровати, которую правильнее было бы назвать монументом; она представляет собой пирамиду из матрасов и перин, увенчанную подушками чудовищной величины. Взобраться на кровать я могу, только подставив скамеечку, а взобравшись, буквально утопаю в упругой массе перин и одеял, от которых веет жаром, как из печки; огромное расстояние между мною и полом, мягкая гора пуховика, которая раздувается и опадает в зависимости от того, с какой силой надавливаешь на нее, и позволяет мне устраивать в ее недрах множество тайников, — все это, вместе взятое, создает у меня ощущение, что я укрылся в неприступной башне старинного замка, я опьянен чувством безопасности и непременно сразу же погрузился бы в сонное оцепенение, если бы меня не отвлекала от сна поразительная выставка женского нижнего белья, которую с трогательным простодушием разворачивает передо мной прабабушка.