– Ишь ты, – хмыкнул урядник. – Правда, цё ли, сосватал он тебя?
Васенья потупилась:
– Сватал, – и так покорно головой кивнула.
Низкий ветерок растрепал траву, прядку волос Васеньиных выдернул – и бросил, утих. Русая коса солнечной искоркой занялась, глаза золотятся – тёмный мед…
Проняло урядника по самые пятки:
– Таку и я бы сосватал…
Ух ты! Ух ты! Мать Васеньина всполошилась:
– Да кто же это сказал, цё девка просватана? Нет на то моего согласия! Видано ли дело цюжу машинку в воду швырять?
Плюнул тогда урядник:
– Ну и дурна же ты, братец, дурак впритруску!
– Это кто из нас тут дурак? – взбеленился Фаддейка. – А ну, повтори! Кто дурак-то? Думашь, больно тебя боюся, коротышку?
Урядник побагровел:
– Ты! Я тя сцяс арестовывать буду! Ницце, умнее тебя в тюрьме сидят. Там из тебя умишко-то выколотят.
А Васенья свое:
– Пьяный он! – заметалась промеж козлов. – Да парень-то пьяный!
– Пьяный проспится, дурак никогда. Проуцить, видно, придется. Подь-ка сюды!
Поманил урядник пальцем Фаддейку, а тот как попер:
– И откуда ты такой храбрый? Погоны-то нацепил, возгордился, больно испугал! Да тебя, коцерыжку, из-под погон не видать!
Хвать! И урядниковы погоны как ветром сдуло.
Присудили Фаддейку по политической в ссылку на Белое море. На прощание отходила мамка сынка до синяков самоварной трубой, а потом ревели три дня в голос на пару с Настёхой. Да что сделано, назад не отплачешь. Поцеловались, и укатил Фаддейка на край земли. Туда, где родилась каждую осень злая морянка.
В начале века времени еще на все достаточно было. Главное, точно знать, когда за дело взяться, когда завершить.
С зимнего Егория по Николу[3]
сетное полотно рыбаки вязали, снасти к новому лову готовили. Дело не женское, а есть-то хочется. Мамка сама над собой смеялась: ни ростом, ни статью в артели от мужика не отличишь, и который год в заблуждении пребывал водяной, никак не желая признавать за мамкой женской волшебной силы, и рыбой кормил отменно. А вот Настёха… в девке силы колдовской поболе спрятано, да ладно, маленькая еще, авось не попортит снастей.Долгими зимними вечерами, когда дышал со двора в окошко кто-то белый, слепой, залезал и дул в трубу или шумом распахивал двери в избу, желая войти в тепло вместе с мамкой, но тут же отступал, оставляя терпкий запах дымка – вязали сетное полотно молча, как свершая древний обряд, смысл которого уже непонятен. Но даже ругаться себе на тот срок запрещала мамка, а то в «шумные» сети не пойдет рыбёха. Перед сном весь мусор под икону в уголок сметала. Зачем? Да Бог его ведает, только так испокон веку рыбаки поступали. Рыба, что ли, кучно пойдет. А как были снасти готовы, и тут дела хватало – принимались за промысловые рукавицы и носки без пятки. Фаддейкину одежу мамка подальше припрятала, зря не травить Настёху. Видела же: сидит в уголке смирно, вяжет, а и всплакнет бывало: где-то там есть Фаддейка?
Незаметно в том году и весна подоспела. В ночь со Страстной среды на Великий четверг Пасхальной недели сходила мамка в лес срубить заветную деревину, которая должна заставить рыбу саму плыть в сети. Жертвы кой-какие, угольки-косточки, принесла водяному, да только Настёхе на то глядеть не велела: нельзя девке, еще отпугнет «хозяина».
Весной в рост Настёха пошла, глаза-то в синь, а коса в ночь. Как стаял снег, платье гарусное, что к прошлой осени шили, из сундука достали, а и не влезть Настёхе в него, чуть по швам не поехало. Расстроилась, конечно, а мамка:
– То-то беда, не выносила. Зато когда из сундука достанешь, а оно и не стирано, новенько.
Большая вымахала девка, да словно чужая: скулы высоки, глаза холодны, что льдинки, рот великоват. И телом в кости мощна, а мяса нет – жилистая, сильная. К зеркалу подойдет, развернуться попробует, как настоящей девке и подобает – плавно, мягко, ан не выходит. Движения резкие, скорые, руки еще растопырит: сосна-сосенка. Ладно, не всем красотой славиться.
– А по платью не плаць! – обещала мамка. – Мы тебе ещё полуцце справим. Да взросло, лентами шито.
Они еще собирались жить по-прежнему, не торопясь, в своем времени: весна-лето-осень… Но лето четырнадцатого года опустилось внезапно душным и так застыло – долгое, без ветерка, без движения. Последнее лето старого крестьянского мира тревогу в себе томило, грядущий ужас нового века, чтобы к августу разразиться огромной войной от моря до моря: «За Царя, за Отечество!» Стон пошел по-над лесами, над весями. Вот тебе и платье, лентами шитое, вот тебе и сережки в уши. Негоже девке нарядничать, когда парни в обмолот пошли. Не к овсяной жатве – к кровавой поспевала рябина. Да что еще про войну писать? Всякая война от супостата идет, а наше дело – сказывать сказки.