Зрители переступили с ноги на ногу и настроились на «сезонную лирику», пожилые дамы в задних рядах блаженно причмокнули. А Гранин кивнул звукооператору – минусовка стала отмерять ритм, в который поэт стал вплетать свой зычный, взволнованный голос:
Он видел, как у прохожих распахиваются глаза и застывают лица. Первой их реакцией было удивление: они столкнулись с чем-то непривычным, выделяющимся на фоне остальной благостной программы. Голос чтеца был не ласковым, но резким, требовательным, почти угрожающим… Но вот о чем он говорит?
Да ведь это же история… или политика. Неужели этот парень говорит о политике? Вот те раз… забавно…
Гранин видел, как морщились некоторые лбы. Они пытались понять, что он хочет сказать им. Пара молодых кавказцев поднялась с лавочки и подошла поближе. Это уже хорошо… Но откуда им сегодня знать события 1917 года, каждый месяц которого вмещал больше, чем иные десятилетия и века истории России? Откуда им знать, а главное, как им объяснить, как передать ту суровую науку, которую мучительно, путем разочарований, надежд и болезненных ошибок, постигали народы умирающей империи?
Он старался выделять отдельные пассажи, говорить максимально разборчиво и отчетливо, чтобы донести, перелить в эти открытые глаза свои мысли, свою боль, свою ненависть к скотскому обывательскому существованию и тоску по настоящей жизни, жизни для людей и вместе с ними.
Он читал и чувствовал, что стихотворение не совсем удачно, что слова его непонятны, что половина того, о чем ему хотелось сказать, остается по ту сторону слов. Но вместе с тем он чувствовал, что некоторые как будто откликаются на его эмоциональный призыв, на тембр, на ритм его голоса, на нетерпеливый взмах руки. Как будто в них или в некоторых из них есть нечто родное и близкое его волнениям, но между ними стоят слова, термины, определения…
Неужели они не поймут? Вот не далее как на прошлых выходных он гостил у своего отца, который после сытного ужина принялся рассуждать на свою любимую тему – что все люди, в сущности, звери и живут вовсе не разумом, а инстинктами. «И это правильно, – поспешил отец повысить голос, увидев, что сын надумал возражать. – Борьба обеспечивает выживание и размножение наиболее сильных особей. То же и с государствами».
Остальные снисходительно улыбались: «Ох уж эти мужчины – вечно они о политике». Но, в конце концов, им было все равно. Гранин же не мог молчать, поскольку, как известно, молчание – знак согласия.
– Но ведь война – это величайшее несчастье. Зачем же всем людям непрерывно воевать между собой? Наоборот, надо сделать так, чтобы все люди помогали друг другу.
– Понимаю, – перебил папа. Он был толще, и голос у него был громче. – Ты опять хочешь намекнуть на своих большевиков. А знаешь ли ты, что они были евреями и что они специально были подосланы немцами? Не знаешь, так слушай. Недосмотрели там в Союзе русского народа, надо было с жидами построже поступать. Да и Адик многое в жизни не успел доделать.
Адиком папа ласково называл Гитлера. Гранин оторопел: и так говорит человек, чьи оба деда воевали на Великой Отечественной с фашистами – один был убит, другой тяжело ранен; это говорит человек, выросший и получивший высшее образование в стране, родившейся из Октября, и, надо сказать, только поэтому он, сын, внук и правнук крестьянина, сделался городским жителем и получил свое высшее образование, благодаря которому по сей день не бедствует. И вдруг – «жиды» и «Адик». Откуда все это?