— Долгое время я и сам так думал, — ответил лорд Туллок, — безуспешно наводил справки в полиции, расспрашивал соседей и прохожих. В ту ночь по дороге в поместье Туллок не было зарегистрировано ни одного убийства, никакого несчастного случая. С тех пор прошло четыре года, и все это время я полагал, что в тот вечер стал жертвой краткого помутнения рассудка. И вдруг я получаю письмо от одного из наших друзей, археолога по профессии, которое доставило мне большое удовлетворение. «Дорогой лорд Туллок, — писал он, — сегодня утром, занимаясь в Британском музее своими исследованиями, я наткнулся на любопытнейший факт, несомненно, имеющий отношение к той странной истории, которую вы мне рассказали в прошлый уик-энд, когда я имел удовольствие у вас гостить. Разбирая подшивки старых газет, выходившие в вашем графстве, я наткнулся на сообщение, что 24 декабря 1820 года в шестиста ярдах от Туллок-Кастла сэр Джон Лейси, дворянин католического вероисповедания, направлявшийся в одиночестве к всенощной, стал жертвой нападения уличных бандитов. Злоумышленники подстерегали прохожих за живой изгородью, которая в то время тянулась вдоль тропы, местами образуя изгибы. Убив и обобрав свою жертву, они спрятали тело как раз в таком месте. После этого преступления лорд-лейтенант графства
[42]приказал уничтожить все кусты и деревья, за которыми можно было спрятаться. Именно с этого времени изгородь, идущая вдоль дороги, совершенно прямая».— Если бы вы видели радость Эдварда, — сказала леди Туллок, — когда он читал мне это письмо!
— Это вполне естественно, — важно подтвердил генерал.
— Да, — живо поддержала его миссис Брамбл, — это так естественно!
Я смотрел на них с полным недоумением.
— Почему? — спросил я. — Вы думаете, что мертвец вернулся на это место по случаю столетней годовщины своего убийства?
— А разве вы так не думаете? — с беспокойством спросил лорд Туллок.
Генерал и миссис Брамбл посмотрели на меня с таким неодобрением, что я замолчал. Но про себя подумал, что ведь и истории о говорящих лошадях и пирующих призраках тоже находят горячий отклик в этих доверчивых душах. Я поднялся и попросил разрешения удалиться к себе.
В камине моей комнаты жарко пылали еловые поленья. От них струился легкий дымок, сквозь который смутно были видны мягкие белые хлопья, засыпающие снаружи оконные стекла. Моя свеча погасла, и теплый воздух светился и дрожал в танцующих языках пламени. Было так жарко, что сон не шел ко мне. Я стал размышлять над этими странными историями. Вскоре за стеной часы с кукушкой возвестили полночь. Я чувствовал усталость и волнение, но в то же время бессонница была мне приятна, как будто чье-то таинственное невидимое присутствие внесло в мою комнату ощущение уюта и нежности.
Каждый час кукушка подавала голос, и я слушал ее до самого рассвета, пока наконец не заснул.
На следующее утро я с некоторым опозданием спустился к завтраку в просторную столовую, обшитую дубовыми панелями. Миссис Брамбл, которая уже сидела за столом, заставленным блюдами с копченой пикшей, овсянкой и мармеладом, осведомилась, как прошла ночь.
— Скажу откровенно, я почти не спал. Но это меня совсем не тяготило, да и кукушка не давала скучать.
— Как? — неожиданно воскликнул генерал. — Вы слышали кукушку? Понимаете, Эдит? — многозначительно произнес он, повернувшись к жене.
— Ну да… — ответил я, удивленный тоном, которым он произнес эту фразу, самую длинную из всех, что мне приходилось слышать из его уст. И тут я увидел, что миссис Брамбл смотрит на меня пристально и взволнованно, и глаза ее полны слез.
— Я должна объяснить вам, — сказала она. — В комнате по соседству с вашей действительно висят часы с кукушкой. Моя дочь получила их в подарок, когда была еще совсем крошкой; она их очень любила и каждый вечер сама заводила. С тех пор как наша девочка умерла, никто не заводил ее часы, и уже никто больше к ним не прикоснется, вот мы и думали, что теперь кукушка замолчала навеки, но, видите ли, дорогой друг, вчера, в Рождественскую ночь…
Открытка
— Мне было четыре года, — сказала Наталия, — когда моя мать ушла от отца и вышла замуж за этого красивого немца. Я очень любила папу, но он был слабым и покорным; он не настаивал, чтобы я оставалась в Москве. Скоро, против собственной воли, я стала восхищаться отчимом. Он был нежен со мной. Я отказывалась называть его отцом; в конце концов договорились, что я буду называть его Генрихом, как мама.
Три года мы прожили в Лейпциге, а потом маме пришлось вернуться в Москву, чтобы уладить какие-то дела. Она позвонила моему отцу, довольно сердечно поговорила с ним и обещала прислать меня к нему на целый день. Я волновалась прежде всего от того, что увижусь с ним, а также и от того, что снова окажусь в доме, где столько играла и о котором сохранила самые лучшие воспоминания.