— Ха! — и она бросает правой рукой через левое плечо воображаемую щепоть. — Ты не знаешь моих нахалок. Весь день они слушают радио, и официальностью их не обманешь. «Это не тот номер!» — скажут они. И они будут правы. Красная скатерть не для того, чтобы стучать по ней кулаком. Ты медленно умнеешь, сын.
И она снова взмахивает рукой, как толстые говорливые женщины в итальянских картинках, которые она любит смотреть.
В мастерской было что-то от Италии. Это было скопище толстых, шумных женщин. Шумных, потому что они сидели рядом. Толстых — потому что они сидели. И у каждой в руках было солнце. Желтое, красное, оранжевое, голубое. Десятки сверкающих солнц горели в мастерской, прижатые к столам пухлыми животами, и обидно было думать, что через полчаса их оденут в рюши и бахрому, заарканят шнурами и они превратятся в пошлые абажуры.
— Чего, ты волнуешься, ма? Про оранжевые абажуры уже был фельетон Нариньяни. Через пару месяцев вас закроют, и тогда будет безразлично, боролась бригада или нет.
— Дурак, — говорит она. — Сын — и дурак. Бывают же такие совпадения!
Ночью она долго не может уснуть. Я слышу, как стонут пружины дивана, и сердитое бормотание. Мать сердится на то, что не может уснуть — ей рано вставать.
Наверное, в ту ночь я увидел запомнившийся сон. Может быть, я увидел его раньше, может быть — позже. Но скорее всего именно в ту ночь, потому что сон имел прямое отношение к разговору.
Я увидел Анну Захаровну.
Это было осеннее поле, над которым висела холодная пелена тумана. Прямо перед глазами качался узловатый стебелек с набухшей на краю острого листка слезинкой. Я горожанин и не знаю, как называется эта трава. Давно, в пионерском лагере, мы пропускали эти стебельки сквозь пальцы и загадывали — петушок или курочка. Теперь эта трава покрывала всю степь.
Оператор повел камерой влево, и стало видно группу людей — маленький островок в безбрежной степи. Камера придвинулась ближе, и уже можно было разобрать лица. Странное дело — они были знакомы. Вон худой, с козлиной бородкой Овчинников. Он автор нескольких учебников и каждую лекцию начинает словами:
— То, что написано в учебнике, — вздор. Это написал не я, а редактор Чернявский.
Вон маленький лысый Савицкий. В шумной, как перрон вокзала, аудитории он читал нам римское частное право. Голос у него был слабый, его плохо слушали, потому что предмет был очень далекий и не выносился на экзамены и еще потому что разобраться в римском праве, пропустив хоть одну лекцию, было трудно. Наверное, Павел Борисович и сам знал, что таких «потому что» существует миллион, и не боролся с шумом.
Он читал лекцию для пяти энтузиастов, сидевших в первом ряду, а на остальных не обращал никакого внимания. Он запоминал этих пятерых, и всем остальным ставил зачет-«автомат», а этих гонял раза по три — отводил душу.
Вон Шерстнев, отец 47-й статьи.
Я знаю почти всех. Это корифеи юриспруденции. Под их перьями рождались формулировки, которые становились потом нормами права. Это им принадлежат самые точные и тонкие комментарии к законам. Это они облекли в юридическую плоть волю господствующего класса.
Тридцать пожилых людей, торжественные и молчаливые, стояли, как стоят на почетной трибуне в день праздника, и вглядывались в рыжие волны степи.
И вдруг издалека донеслось: «Едет!»
— Едет! — прокатилось метрах в двухстах.
— Едет! — раздалось под самым ухом.
Из тумана вышла невзрачная лошадь. На спине у нее лежало несколько вязок непросохшей бахромы, с которых текла цветная вода. За вязками, подавшись вперед, сидела Анна Захаровна. Не доехав до встречающих шагов, пять, она остановила лошадь и сказала очень обыденно:
— Здравствуйте.
Потом бросила поводья, села поудобнее.
— Вы извините, что я не предлагаю вам сесть, — сказала она, — но в красилке опять сделали брак, и я везу бахрому в перекраску.
В толпе понимающе закивали.
— Я буду говорить коротко, — продолжала она — помогите. Найдите мне статью.
— Какую? — спросили из толпы.
— Чтобы заставить человека стать лучше.
— Заставить? Нельзя, — сказал кто-то в задних рядах.
— Нет! — подтвердил второй голос, третий, четвертый.
— Нельзя? — переспросила Анна Захаровна. — А требовать с меня можно? Как мне-то быть?
Она дернула поводья, и лошадь тяжело шагнула. И тогда стало видно, как вдали, за туманом, поднимается над степью громадное оранжевое солнце с дырой посредине — для лампочки.
Несколько вечеров мы с мамой не разговаривали. Был конец месяца, и мама уставала больше обычного. У меня тоже была запарка — мне завернули курсовую. Чтобы не потерять стипендию, я решил подналечь и однажды, вернувшись поздно, но с ключом, просидел до утра в обществе книг, Кодекса законов о труде и кастрюль, потому что занимался на кухне.
В шесть часов я услышал, как в комнате заиграло радио. Я представил, как сейчас мама увидит мою пустую кровать, решит, что я попал под машину, и, нарочно топая, пошел в комнату. Мама стояла в дверях.
— Ага, — сказала она, — целы и невредимы. Здрасьте.
— Здрасьте! — ответил я очень вежливо.
Она моментально разделалась со страхом, и теперь в ее глазах плясали обычные черти.