Без пятнадцати два. Время еле тащится. Я отстегиваю часы, прячу их в карман, чтобы не пялиться каждую минуту, от нечего делать зажигаю фонарь и веду лучом по изголовьям. Вроде все. То есть наверняка все, потому что я еще не дремал ни секунды и без меня никто не выходил. Постороннему такая должность может показаться смешной и даже неприличной, но Славка Пырьев, по-моему, это правильно решил — ночью дежурить по очереди и сопровождать с фонарем каждого. А то еще заблудится — ночи такие, что хоть глаз коли. Да и директор как-то просил, чтобы подальше отходили.
Светит фонарик паршиво, и от того, что тени двигаются, кажется, что спящие строят мне рожи и пытаются говорить. Но разобрать ничего нельзя. Комната наполнена храпом, какими-то хрипами, кто-то причмокивает, бормочет. Это не очень интересно. Интереснее, если что-то можно разобрать. Но это бывает не каждую ночь, хотя в этом деле у нас есть свои артисты. Жиркин, например, орет про колесо. Ему все снится, что он катит погрузчик по току и нужно переехать через бурт — тогда хватаешься за спицу и тянешь на себя так, что пальцы потом еле отдираются. Но главный цирк начинается, если говорит Томка.
Томка знает за собой эту слабость и на ночь туго завязывает платок под подбородок, как шпионка в каком-то фильме. Но платок иногда сползает, и, если дежурный не рохля, мы лежим с разинутыми ртами. Ушкин, мой сосед, натягивает одеяло на голову, как только Томка начинает. Утром она как ни в чем не бывало наворачивает манную кашу и даже тянется за добавкой.
Все-таки здорово меня разморило! Словно кто-то передвинул у меня внутри рычаг на отметку «сон», и теперь что-то неслышно включается и выключается, выполняя программу, и я ничего не могу сделать. Как со стороны, я чувствую, что подстроился под чей-то мерный храп. Глаза соскакивают с фитиля лампы и норовят задержаться на темном. Я кладу голову на руки и, чтобы не уснуть, начинаю вспоминать все с самого начала.
...Мы уезжаем из Москвы с товарной станции в яркий, солнечный день. Длинная кишка вагонов не умещается перед платформой и повисает на станционных путях. Наш вагон в хвосте, дальше только философы. На платформе стоит горластая толпа. Играет духовой оркестр. Девчонки в брюках, длинноногие, как цапли, и коротышки-мячики задумчиво переступают в пыли под музыку. Сияют провожающие с букетами. На лотках торгуют пирожками, книгами и сапогами.
А у нас тихо. Из темной пасти вагона совсем не по-праздничному прет карболкой. Мы забрасываем рюкзаки на нары, лепим из чемоданов стол. К стенке вагона Томка приколачивает лозунг «Засыплем Родину зерном!». Делает она это неумело, уже пару раз тяпнула по пальцам, но ей очень нравится стоять на лестнице, на виду у всех, в коротеньких шортах, и какой-то белобрысый, пришедший ее провожать, не спускает глаз с ее красивых ног.
Репродуктор просит представителей вагонов срочно явиться в штаб. Митька Рощупкин, который уже поддал, отрывается от стенки:
— Ребята, пошлите меня! Я им скажу, что здесь нет представителей вагонов. Не вагоны едут убирать урожай, а мы. И пусть они это знают — представители вагонов!
Славка Пырьев, назначенный нам в начальники, спокойно выслушивает эту тираду.
— Когда же ты поймешь, — спрашивает он, — что таким даже в праздники нельзя пить ничего, кроме горячего молока?
Славка сам немного под мухой и поэтому говорит очень проникновенно.
— Мальчики! — визжит Томка с лестницы. — Давайте пошлем Ушкина. Его все равно никто не провожает.
Ушкин отошел от вагона метров на пятнадцать и, не отрываясь, разглядывает платформу. Мы стараемся не смотреть на него, потому что, маленький, щуплый, он даже встал на цыпочки, стараясь увидеть кого-то за морем голов. Он оборачивается на Томкин крик, делает несколько шагов к вагону и вдруг кричит, словно его режут:
— Она придет, слышите? Она придет, или я больше не Ушкин!
Я так ее и не увидел. Объявили посадку, и даже перед нашим скромным вагоном закрутилась карусель прощаний. Потом вагоны дернулись.
Но она приходила. Я в этом уверен, потому что, когда вагоны плыли вдоль платформы, Ушкин пролез к самой перекладине, размахивал над головой красными тюльпанами и что-то орал. Он выкинул эти тюльпаны, когда вагон перестал мотаться на стрелках и по сторонам замелькали дачки, — чтобы не видеть, как завянут. Такой сентиментальный парень.
...Мы ехали уже несколько суток. Ранним утром я проснулся от довольного, прямо-таки утробного ржания. Поезд стоял в степи — зеленой, подернутой волнами и очень похожей на море, только без воды и пароходов. Она тянулась без конца и края и всяких признаков жилья, одинаковая, и было совсем непонятно, почему поезд остановился здесь, а не на сто километров раньше или позже. Смеялся Жиркин. Он лежал на полу вагона, свесив голову наружу, блаженно щурился от солнца и, наверное, в десятый раз повторял:
— Америка тут не проезжала?