Перед ним на краю насыпи стояла, потупившись, девочка лет десяти. Грязными пальцами босой ножонки она схватывала камушек и отбрасывала его в сторону. Жиркин повторял свой вопрос, а девочка молчала и не уходила, словно это была такая игра.
Коротко гукнул паровоз, по составу побежала тряска, вагон дернулся, стал, снова дернулся и, заскрипев, пополз. Девочка подняла голову и посмотрела Жиркину прямо в глаза.
— Мамка сказала, может, дадите что.
— Что? — не понял Жиркин.
— Может, дадите что? — повторила девочка и шагнула за вагоном.
— Дадите?
И вдруг он понял, метнулся к нарам, спихнул со своего рюкзака чью-то голову и взялся зубами за туго затянутый узел. А поезд уже набирал ход, и колосья вдоль насыпи слились в шевелящуюся ленту. Жиркин высунулся в проем вагона, чтобы убедиться, что девочка не исчезла, и, так как рот у него был занят, замахал руками. Потом изо всех сил дернул рюкзак от себя, и петля распустилась. На пол полетели рубашки, майки, книги. А Жиркин распрямился и начал пулять в степь, словно мстя ей за что-то, банки с тушенкой, положенные, наверное, мамой на всякий случай.
...Четвертый день живем в маленькой казахской деревушке, к серым глинобитным домикам которой, кажется, навеки прилипла тишина. Кажется, что время течет где-то очень далеко отсюда, там, где кроме распроклятого пекла бывает осенняя слякоть, хрустящий снег и звонкие весенние льдинки на лужах, а здесь оно остановилось, замерло, задремало, и ничего не изменится на этой раскаленной, растрескавшейся земле. Но это не так. Прошлой осенью здесь подняли семь тысяч гектаров, пройдет немногим больше месяца, и за крайним домом поставит свои палатки рота солдат, и поголовье уток в деревне начнет сокращаться еще более таинственно и неумолимо. В старом сарае с прохудившейся крышей, который освободится после нашего переселения в такой же сарай в другом отделении, поселятся девочки с ткацкой фабрики. Под жесткие соломенные матрацы они будут прятать бумажки с воинским адресом и надкусанные пряники.
Милейший Яков Порфирьевич, завсельпо, будет неукоснительно выполнять все заявки на краковскую колбасу, медовые пряники, аптекарские товары и дешевые духи, хотя у него не аптека и не галантерейная лавка.
Но все это будет потом, а пока в маленькой деревне, которая, впрочем, уж называется вторым отделением, нас только четырнадцать, и рядом со старым складом, оставшимся с неведомых времен, мы должны сделать ток под будущее зерно.
Около трех мы возвращаемся с обеда. Солнце жжет со спокойной, безжалостной силой, и воздух над степью зыбкий, как туман. Мама написала, что в Москве беспрерывно идут дожди и поэтому на днях она высылает теплое белье.
За обедом мы обсудили наше плачевное положение — за три дня заработали по девять рублей, а проели по двадцать четыре. Мы не сачковали, на ладонях у каждого лохмотья от прорвавшихся пузырей, и пальцы больно согнуть и разогнуть, поэтому они все время скрюченные, как будто держишь лопату. Один метр очистки стоит семнадцать копеек, обед — четыре с полтиной. В получку управляющий покажет нам шиш, и не на что будет купить даже курева. А ему что? Расценки не он придумал. Он приходит по нескольку раз в день и смотрит на нас из тени сарая, довольный, что нашел дураков на самую дешевую работу.
Если посмотреть откуда-нибудь сверху, картина получится малосимпатичная — узкая, с рваными краями прореха на зеленом. Мы сидим вдоль бровки и, не сговариваясь, смотрим в ту сторону, откуда должен прийти управляющий. Не знаем, что мы ему скажем. Расценки не он придумал. Работу эту делать все равно кому-то нужно. Приписок мы не хотим. Но не может человек, пусть даже очкарик, работать целый день, как собака и не заработать себе на пожрать! Пусть потом совхоз спишет с нас этот долг. Пусть нас не посадят в долговую яму. Это неважно. Но не должен человек чувствовать себя таким ничтожным.
Митька Рощупкин выходит из сарая и поворачивается к нам спиной, подняв к небу сжатые кулаки. На спине углем выведено «Мы за новые расценки!».
Часа в четыре запрягаем волов Яшку и Борьку в сани, чтобы вывезти срытый до обеда дерн. Запрягать их одно удовольствие. Ребята они спокойные. Спокойно дают подвести себя к ярму. И когда ярмо надевают на одного, другой уже сам поднимает шею. Хорошие они ребята. Но стоит запрячь, и с ними творится черт знает что. Они начинают беспокойно коситься, каждый тянет в свою сторону. Они упираются или бегут наперегонки, и ярмо впивается в их мягкие, вислые шеи. Мы лупим их, гладим квадратные морды, но ничего не помогает. Они ведут себя, как последние идиоты.