Гочуа — поэт, поэт по призванию. Но только сейчас понимает, как мало сделал, а мог бы гораздо больше. Переводя на абхазский язык «Фуэнте овехуну» великого испанца, он впервые почувствовал, что способен на подвиги не только поэтические. Война закалила его, и, ежели вернется домой жив-невредим, станет настоящим поэтом. Он любил Есенина. Из абхазцев чаще всего читал Иуа Когониа. Своих стихов почти не печатал, а только носил в нагрудном кармане.
Вражеские танки идут вперед, все вперед. Путь свободен — и они торопятся.
Одиноко стоит офицер морской пехоты на невиданном от века побоище. А танки все ближе…
За крутым поворотом дороги — танки. До них буквально два шага. Стальные гусеницы крошат камни, грозятся подмять под себя все живое…
Офицер уходит с дороги, припадает к груде железа.
Головной танк громыхает всего в нескольких метpax. Поднялся тогда Гочуа, сжимая в руках гранату крепче пера. И все смешалось в раскатах взрыва: и танк, и офицер, и ромашка.
Нет, он не ушел с места.
Он не отступил.
Он был таким же честным и здесь, на поле боя, каким был и в своей жизни и в своем творчестве, будь то за письменным столом в Абхазском государственном издательстве или дома. И смертью смерть попрал…
Он любил говорить:
— Не пропадет абхазец!
А разве пропал он?
Казалось, что с окончанием войны канут безвозвратно в прошлое все несправедливости, хотя бы отдаленно напоминающие призраки 1937 года. Но не тут-то было! Еще не окончилась война — она шумела на западных границах нашей страны, — а уж репрессии обрушились на целые народы. Берия наносил удар за ударом по своим, по советским людям…
Отец в начале сорок четвертого года ездил в Москву. Его вызвали для того, чтобы утвердить перевод нового гимна на абхазский язык. Сопровождала отца в этой поездке Елена Андреевна. Ехали кружным путем — через Баку и далее.
На обратном пути их поезд задержался на одной из станций Северо-Кавказской железной дороги. И тут они увидели невообразимое: длиннющий железнодорожный состав из теплушек битком набит людьми, напоминающими кавказских горцев. Их везли куда-то на восток, с женщинами, детьми, стариками. Очень грустные, убитые горем. Отец, разумеется, попытался выяснить, кто эти люди и куда направляются. Ответ был потрясающий: это чеченцы и ингуши, а едут они не по доброй воле. Их выселяют. Они совершили «тягчайшие преступления» перед Родиной…
— И эти дети? — вырвалось у Гулиа.
— Дети едут с родителями…
— А старики и старухи?
— Со своими детьми.
— Это вроде виновного населения, стало быть. Но я этого термина не слыхал вот уж лет шестьдесят…
Значит, выселяют почти миллион! В чем все-таки их вина? Об этом нигде не писалось, не говорилось. Это было худшим повторением тридцать седьмого года. Гулиа смотрел в окно, и слезы выступали на его глазах.
Донеслись вести о том, что выселены также и калмыки. Потом сообщили, что «поехали» на восток балкарцы. Потом крымские татары. Выселение, невзирая ни на военные, ни на гражданские заслуги, невзирая на возраст и убеждения. Все это было делом рук бериевцев.
Гулиа писал в журнале «Знамя»: «Я не могу не высказать своей огромной радости по поводу исправления той несправедливости, которая была допущена в свое время на Северном Кавказе и в других районах. Например, недавнее восстановление Калмыцкой республики я воспринял как свой собственный праздник». Величайшее дело совершила наша партия, вернув несправедливо обиженных людей на свои места. Тем самым было исправлено положение, пятнавшее нашу честь и святая святых нашей партии — ленинскую национальную политику. Слава богу, что отец дожил до этого дня!
Незадолго до смерти Гулиа попросил меня достать книгу Плутарха и показал мне место, где сказано о Перикле следующее: «…славнейшей заслугой своей он считал то, что, занимая такой высокий пост, он никогда не давал воли ни зависти, ни гневу и не смотрел ни на кого как на непримиримого врага». И еще слова самого Перикла: «Ни один афинский гражданин из-за меня не надел черного плаща».
— Напиши рассказ о Перикле, — сказал мне отец.
(Я обещал и выполнил свое обещание совсем недавно.)
Отец побарабанил пальцами по столу и произнес по-абхазски слова из евангелия:
— Не думайте, что я пришел нарушить закон… Не думайте, что я пришел нарушить закон…. — А потом сказал: — Нет, ты напиши рассказ о Перикле…
В конце 1945 года я оставил работу в Управлении по делам искусств. И ради чего? Ради все той же литературы.
— Что же ты будешь теперь делать? — спросил меня отец.
— Заниматься литературой.
— А точнее?
— Писать рассказы.
— Та-ак… А где их печатать? Я видел твои рассказы — они о прошлой жизни. Есть среди них любопытные. Дает ли это тебе основание быть профессионалом?
Я об этом, признаться, и не думал. Отец явно не одобрял моего поступка. Он не представлял себе, что я буду делать. Сам отец, пожалуй, никогда не был стопроцентным профессионалом в литературе: у него всегда бывала еще какая-нибудь «служба».
— Буду, — сказал я, — писать очерки для газет.
Это ему пришлось по душе. Это, дескать, другой табак.
— Тебе придется много поездить.
— Да, наверное.