Снова свежая листва, снова свежие травы, снова лето, новая зелень деревьев, новые летние дни. Над городом летнее небо и дивная чистота воздуха – необыкновенная для этого города, двести сорок лет дымившего кострами, мануфактурами, топками, заводами. А теперь почти все заводы умолкли и почти все топки погасли. А воздух вдруг стал прежним – древним ингерманландским воздухом допетровских времен.
А в городе – то же: тревоги, налеты, гулы самолетов, захлебывающийся от злости лай зениток и – всегда – тяжелые и страшные падения бомб.
То же и так же. По-прежнему люблю серые дни с низкой облачностью. По-прежнему – далеким, анцестральным чутьем радуюсь солнцу и теплу, умным и понимающим сознанием боюсь солнца и отстраняюсь от чистого неба в лебяжьих перьях высоких облаков: будут тревоги, будут налеты. Нехорошо…
Надоело просто.
В ночь на сегодня опять была тревога и опять палили зенитки. А я, в кабинете доктора, после именинного пирога у Катцер, приготовляла себе постель, причесывалась на ночь, а потом в голубой пижаме легла и при свете коптилки еще почитала английский роман – интересный и exciting[698]
, как большинство английских романов. Болтали зенитки, иногда очень близко, двойными сердитыми лаями: значит, враг был рядом в синем квадрате неба, значит, бомба и смерть тоже могли быть… А в квартире на 3-м этаже все шло в ночь: все раздевались и ложились. Смерть гуляла рядом и ежеминутно могла облюбовать именно этот дом и расколоть его, как орех или как яйцо. Все почти привыкли – и к смерти, хулигански гуляющей рядом, и к страху этой бандитской смерти, неторжественной и невеличавой. Но деваться некуда – и бессмысленно, и не хочется. Авось как-нибудь пройдет…В городе стоят страшные бомбовые развалины – некоторые умно замаскированы декорациями фасадов: трагический уличный театр эпохи войны! Другие обнажены с ужасающим равнодушным бесстыдством гниющего трупа. Мимо таких домов проходить тяжело: пахнет смертью, физической смертью человеков и вещей. На углу Моховой и Пестеля стоит грандиозная патетика немыслимой развалины. А на каком-то поднебесном этаже, на освобожденной от всех горизонталей перекрытий вертикальной плоскости стены, многоцветной от различного цвета обоев в различных бывших квартирах, по-старому виден врезанный в стену шкаф, в нем по-старому трогательно и до крика жутко висят домашние вещи: чьи-то пальто, чьи-то шляпы. А еще в каком-то доме – не помню где – уцелела висячая лампа: так и висит до сих пор над пропастью с обломками – та самая лампа, которая освещала когда-то мирный уют обеденного стола, приборы, книги, родные лица и, может быть, склоненные головки лукавых школьниц. А еще где-то, в уцелевшем углу, стоит керосинка. Стоит себе на табуретке, домовитая и спокойная, единственно уцелевшая в этом помпеянском пейзаже.
Летают самолеты. Воют тревоги. Стоят дома – те, которые еще есть, и те, которые когда-то были. В городе очень мало домов – а может, нет и ни одного! – в котором бы сохранились все оконные стекла. Обычно в улицы смотрят фанеры в оконных проемах или причудливая изгрызенность разбитого стекла. Тогда знаешь: за фанерой, может быть, кто-нибудь еще живет, в кротовом мраке сырости и холода. За разбитым же стеклом наверняка никого нет. Было – и нет…
Прекрасный город. Чудесный город. Ville miraculeuse et luсiferienne[699]
. Обезображенный, раненый, избитый, кровоточащий, обнищавший – но все-таки прекрасный и все-таки – несмотря ни на что! – гордый какой-то особенной, всем далекой и от всех отчужденной гордостью большого одиночества и непревзойденного величия.Город – как царственный пленник, потомок богов. Отражение Утренней Звезды, оставшееся до какого-то времени в видимом мире и не принадлежащее никому.
Город – свой собственный… и еще чей-то; но никогда и ни в какую эпоху своего воплощения не бывший чьей-то земной собственностью. Никто не равен ему – ни в славе, ни в имени. Кто же может владеть им? Царственный пленник, потомок богов, даже закованный в цепи, даже заключенный в тюрьму и подвергнутый пытке, не принадлежит никому. Он – свой собственный и (может быть) еще чей-то… Прекрасный город. Чудесный город. Холодный, страшный и мстительный.
Кому же приносит он тысячи и тысячи человеческих жертв – и в дни своего строительства, кладя под свои фундаменты и кости и трупы, и в дни своего расцвета, отмечая особые свои дни наводнениями, холерами, декабрьскими бунтами, кровавыми расстрелами на царских площадях и казнями, казнями без конца?
А какой кровью фронта окупает он свою жизнь в видимом мире теперь!
И какую потрясающую гекатомбу принес он в страшную зиму 1941–1942 года!
Чудесный город. Прекрасный город. Нечеловеческий.
Война как война. В сводках пустое и раздражающее «в течение такого-то дня или ночи – на фронте ничего существенного не произошло». А за этим отсутствием существенного, как у Ремарка[700]
, десятки и сотни убитых и искалеченных, сгоревшие летчики, потопленные подводные лодки, сброшенные бомбы и выпущенные по живым и техническим целям снаряды.