Гнедич же остервенело готовила в недрах Дома писателя «Бюллетень», посвященный займу, и в своей статье, которой похвасталась мне на улице (неплохая статья!), допустила ошибку… от разгона, видимо! Перечисляя мининские[712]
настроения советских народов, несущих в фонд обороны все, что они имеют, – колхозное зерно, стахановские рубли, сталинские премии, сберкассовые начисления, бытовое золото, домашние сбережения и прочая, – она прибавляет: «Патриаршие панацеи».– Что? – удивляюсь я. – Панагии, вероятно! Не патриаршие, а митрополичьи.
Она замирает в ужасе. Досадный ляпсус, который, может быть, удастся свалить на вечную машинистку! Смеемся. По дороге покупаю хлеб. Вхожу в квартиру – пусто, никто не ждет, распахнутые окна, вянущая зелень в вазах, запах сырости. В моей квартире жильем и домом больше не пахнет.
До белоночных сумерек занимаемся с Гнедич японским. Я не могу сказать, чтобы я начала изучать японский язык, нет: я изучаю японские иероглифы и каждый раз поражаюсь глубокому и таинственному философскому смыслу их начертательной письменности. Прекрасная работа для мозга.
Некоторые иероглифы волнуют до слез: тревожиться, грустить – составной иероглиф из двух: ворота и сердце. Сердце в воротах. Совершенно изумительно. Есть иероглифы, как маленькие поэмы.
Потом, около 11-ти, приходит усталая Валерка, изнемогающая под тяжестью картошки, которую ей дали на службе для огорода (у девочки огород, она восторженно работает, радуясь тем будущим овощам, которые она принесет «домой», то есть ко мне, для Гнедич!). Пою ее какао и гоню спать. Она засыпает от утомления, но протестует:
– Ну, еще немножко… мне так интересно с вами… я вас никогда не вижу… Расходимся около полуночи. Сплю прекрасно. Ночной – обычной за последние месяцы – тревоги не было (а может, и была – я теперь сплю крепко и ничего не слышу!). Утром приходит в синюю комнату Гнедич, пудрится. Разговариваем, а потом читаем по-немецки «Фауста» и делаем любопытные открытия и аналогии. Надо будет вписать сюда гениальное определение Обывателя, которое дает Гете[713]
. Точность и четкость определения делает из него математическую формулу.После недели, проведенной у себя дома, в работе, в людях и в какой-то домашней ерунде, выехала сюда в субботу вечером, но в трамвае встретила Ксению, и Ксения затащила меня к себе. Был очень теплый солнечный вечер, было очень хорошее, нежное небо, был канун Троицы. У Ксении пила чай, слушала пластинки, бил озноб, самочувствие было тяжелое: 39°. Ночевала у нее – плохо, с бредовыми снами. К 8 утра Т° спала до 37,8. Ничего гриппозного. Видимо, просто модный ленинградский авитаминоз. Желудочные боли притом.
Утро у Ксении – в одиночестве. Она, розовая и светлая, вся в светлом, нарядная и торжественная, словно в церковь собралась. Но идет просто в свою рационную столовую. А я остаюсь одна, еле брожу, ослабевшая и больная, по ее квартире в доме Иезуитской коллегии, медленно одеваюсь, медленно причесываюсь (болят волосы – как и всегда у меня во время болезни!). Читаю Пастернака и Ахматову. За громадными окнами большой тихий двор, много солнца, много неба: Троица – всегда в такой день память о каких-то цветах, о белых платьях, о пыльном солнечном луче в костеле, о кадильном дымке, голубым облаком вступающем в луч, о мажорных гимнах и органных рокотах. Детство, детство… ранняя юность, растоптанные цветы на каменном полу… Отошла от окна. Почудилось: снаряд попадет во двор.
Нахожу стихи Ахматовой, о которых вспоминала на днях в этой тетради:
Самая замечательная и страшная строфа вот эта: