Дождь. Тепло. Целый день дождь. Вчера – письмо от брата от 14.Х. Несколько строк на вырванной из книги страничке: не получает моих писем, не получает высланных денег, волнуется. «Пиши, пиши, радость моя, единая…» О себе – ни слова. И все-таки вчера мне было легче, чем позавчера. Хоть какое-то известие.
«13-го был душой и сердцем с тобою».
13-го были его именины. Я тоже была с ним.
А сегодня дождь. Дождь… тяжело в такой дождь людям в шинели. Третий год шинельной жизни.
Не пишу, но все время живу и разговариваю с созданными мною персонажами. Странно и хорошо, если напишется так, как хочу. Может быть, это будет эскизное впечатление к тому большому и печальному роману, который я когда-нибудь напишу и который когда-то пережила.
В письмах к Мопассану Флобер говорит любопытное и, с нашей точки зрения, неприемлемое: «Для художника существует только один принцип: приносить все в жертву искусству. На жизнь он должен смотреть, как на средство, не более…», «…человек, посвятивший себя искусству, не имеет права жить, как остальные люди…» (1876)[779]
.Мало работаю, очень мало (я говорю о творчестве). Глухая, какая-то подземная лень: словно назло себе. Самоистязание, как будто не преследующее никакой конкретной цели.
Гнедич на днях сказала о разрушительности моего влияния на людей: скепсис и неверие человеку и в человека. Интересно, что она это отметила. Я не думала, что это так явно. Впрочем, она умна. И иногда ловко заглядывает за мои занавесочки, не понимая еще, правда, того, что видит. В нее я верю – она достигнет больших вершин, если не погибнет преждевременно обычной для русских талантов бессмысленной, глупой и бесцельной гибелью. В ней очень сильно развито чувство Эроса. В ее жизни был один мужчина, единственный, небрежно, не любя, но артистично приобщивший ее к тайнам плотской радости. Он ушел, он неизвестно где, а она, в неистовстве разбуженного эллинства, спутанного с русской мистикой единственной и обреченной любви, близка то к самоубийству, то к преступлению. Очень умна – и очень инфантильна. Может быть, потому, что у нее чрезвычайно маленькое эротическое прошлое, а следовательно, и совершенно ничтожный опыт в этой области. Она верит в любовь и поклоняется мужчине. Я шучу, что она воскрешает фаллический культ. Впрочем, я не так далека от истины. Ей хочется любить и быть любимой, как и каждой женщине, нормальной и здоровой.
Мне – не хочется. Я ведь была любима – так, как немногие. Но и это ровно ничего не стоит.
Сплю хорошо. Вижу чудесные красочные сны, которые почти всегда забываю. Недавно видела маму – прошла мимо в своем стареньком платье, взяла меня за руку, пожала руку тем особым, свойственным только ей пожатием. Проснувшись, долго физически ощущала ее прикосновение.
Во сне часто вижу Николеньку. Как-то даже говорила с ним по телефону: прерывающимся от рыданий голосом сказал, что старший его сын, Львиша, убит.
Эдика вижу очень часто – всегда мучительно, сумбурно, тяжело. Запомнилось: пустые, но освещенные подвалы, вроде бомбоубежища, и нас трое: мама, брат, я. Я хожу по одному помещению, бросаюсь от стены к стене, а стены качаются. Мама же и брат сидят, тесно прижавшись друг к другу, в другом помещении, на полу, под какой-то аркой, в нише. Идет гибель. У мамы скорбное, очень бледное лицо, она обнимает Эдика, спрятавшего голову у нее на плече. Но смотрит мама на меня и на качающиеся стены. А я бегаю по подвалу и поддерживаю эти качающиеся стены своими руками.
Мягко, с большой нежностью думаю о Будде, о Рабиндранате Тагоре, о его «Гитанджали»[780]
. Иногда прочитываю несколько стихов – кажется все это прекрасными молитвами, навсегда ушедшими от меня. Ни на какие Памиры я больше не вступлю.Если у меня будет когда-нибудь кот, я назову его Сансара. Впрочем, может быть, лучше Акаша. (Во сне, кстати, я вижу иногда и Киргиза.)
Звонил Могилянский. Обещал после 10.11 узнать для меня адрес д-ра Р[ейтца]. На днях написала Никарадзе, который, оказывается, живет в ссылке в Казахстане. После роскоши и уюта его благоустроенного тбилисского дома ему, пожалуй, жутко в каком-то селе Пешковском.
Надо бы написать Кэто, узнать о Николеньке. Боже мой, как разметала всех война! Где они – nescio[781]
.Перед праздниками ждут диких обстрелов, бомб, ужасов. Я тоже подумываю об этом – между делом: штопаю старенькое белье Эдика, варю обеды, занимаюсь удачным сочинительством в несложной технике ленинградского кулинарного искусства, впервые в жизни делаю что-то из муки, какие-то лепешки, потому что шестой день сижу без хлеба и не ощущаю его отсутствия: оплата за распилку дров и оплата (2 к.) за блатной перенос телефона из моей комнаты в синюю. Теперь телефон у меня под рукою, и я очень довольна.
Валерку из института придется снять. Если с французским у нее и будет удачно, то другие дисциплины приведут к провалу. Разговор о первой лекции по психологии:
– Ты поняла что-нибудь?
– Мало. Но эта психология мне нравится.
– О чем же говорили?
– Об этом… о Платонове… И потом еще о другом дяденьке, фамилия такая трудная… вроде Аристова…
– Аристотель?