С Татикой и д-р[ом] Буре была в филармонии: вечер трио – Ойстрах, Оборин, Кнушевицкий[861]
. Музыку, оказывается, могу слушать безболезненно: нужно только хорошенько захлопнуть какие-то двери в себе, стиснуть зубы и faire bonne mine[862]. Много думала об Эдике, о наших с ним концертах, которые он воспринимал всегда экстатически, почти пьянея, почти заболевая от музыки. Особенно выпукло вдруг вспомнился вечер в филармонии, когда я представила его Лизе Гилельс – вспомнилось все: и мое парижское платье, и внимательные глаза Юрьева, и безвкусица нарядного туалета Лизы, и породистое лицо Эдика, и наш веселый и семейный ужин.В филармонии публика новая – почти нет седых голов, столь свойственных филармоническому пейзажу. Как много воспоминаний и сколько здесь Замятина, Гермуша, Бюрже, проф. Миллера. Все прошло.
Почти весь Крым наш. Украина тоже.
«It is good to mount up, as eagles; but dire remain the task of learning to walk and not to fail»[863]
. Стихи на томике Тагора.Утром, в постели, мягко и беспричинно распадается надвое мой золотой браслет, и я теряю два платиновых звена. Это мне кажется таким закономерным, что я даже не пугаюсь.
Позже, гораздо позже, я вспоминаю о другом томике Тагора с моей надписью – и нахожу его. Я читаю свою надпись. Закрываю книгу. Прячу сломанный браслет в сумочку.
Во мне – молчание.
Очень интересны совпадения и мистические флеры, которыми их облекает жаждущий загранного человек.
Жаль, что из этой странички не сможет сделать рассказ для своей «Шкатулки памяти»[864]
мой милый поэт Всеволод Рождественский. Ce n’est pas son style. Et ce n’est pas le style du Temps[865].Одна. Чудесное ощущение настоящего физического одиночества, принадлежности себе, нераздвоенности. Ушла от всех. Никто не знает, что я дома. Целый вечер пишу, перечитываю, разбираюсь в бумагах, часто улыбаюсь себе. Хотя улыбаться не хочется.
Плохое самочувствие. Вспышка старых поясничных болей, как летом 1940-го. Происхождение болей таинственно. Полагаю: правая почка или печень. Надо к врачу.
Днем падал снег. Весна медленная, неласковая. Ходить трудновато. Требуются тепло и покой. Какое у меня умное и покорное тело! Как оно хорошо дает мне понять, что все прелести сансары не для него и не для меня. Мой неведомый хозяин бьет его хлыстом, чтобы оно закричало, чтобы я услышала, чтобы не забывала.
Не хватает только получить в подарок книгу Андрея Белого…
Отметила еще раз: многие меня любят, но никому, собственно, до меня дела нет. Мое здоровье и мой брат превратились в вежливые формулы.
По-настоящему это никого не интересует и не трогает. О моем здоровье думает брат – пока… о брате думаю я. И это – все.
А люди любят меня веселой, оживленной, остроумной, ласковой, гостеприимной, умеющей слушать, выслушивать, советовать, сопереживать. Люди видят во мне плечо, поддержку, развлечение или театральное действо. Пусть. Не скажу, чтобы это было мне приятно. Но мне от этого не больно.
Распродаюсь. Фарфора, кажется, больше не осталось. Очередь за баккара. Золотистые китайские вазы, памятные с детства, оценены в 1500. Я даже не ожидала. Деньги мне очень нужны.
От Эдика нежное письмо от 1.IV. Адрес не номерной, литерный – О.П.В.У. лит. V. Что это значит – понятия не имею. Дистрофия, скорбут[866]
, желудочные боли…Только бы вернули мне его.
Прекрасная ночь, земная звездная – такая, которая может и не повториться никогда, потому что бредовая ценность ее была реальна и полна. За одну такую ночь – за 14 часов жизни – можно принести благодарность судьбе.
Я ее и приношу, эту благодарность, несмотря ни на что и вопреки всему.
Под дождем от Тотвенов иду в Дом писателя, где будет литературный вечер и банкет. Выгляжу прекрасно, чувствую себя красивой, легкой, недоступной. Настроение хорошее. Вечер уже начался, с трудом нахожу в первых рядах сияющую Валерку в белом шелковом платье из Парижа. Пробираюсь к ней, раскланиваюсь с Гнедич и с Хмельницкой. Почти все время ощущаю на своей спине глаза Британца[867]
. Когда в перерыве он подходит, говорю очень просто:– How you do, Jaffar?[868]
Неожиданность этой простоты и всего, что кроется за нею, поражает даже его. Великолепны глаза у этого бандита, прекрасны зубы, ловко и собранно тренированное тело. Он хорош – и знает это. Все второе отделение сидит рядом, кокетничает со мною, играет, почти как женщина. Я смотрю, улыбаюсь, отвечаю. Говорим о красивых женщинах. Умное:
– Beauty… it’s a hard work[869]
.Мы знаем это оба. Мне зло, холодно, мне отчаянно плохо, но я улыбаюсь, улыбаюсь. В антракте беседую с В. Мануйловым о В. Р[ождественском]. Розовый чистенький профессор напоминает розового чистенького гимназиста из категории прирожденных пятерочников.
– Надо его спасать, – говорю я. – Ведь вы его любите…
– О, да!
– Я его тоже очень люблю.
Я смотрю не на Мануйлова, а в царство своих собственных теней.