После этого разговора прошло много времен. Вчера ночью он возобновился. Зло, остро, нехорошо – я-то молчала и слушала, говорила она.
– Я не могу видеть его конверты вам…
– Он мне пишет о муравьях и об озерах Карелии.
– Все равно. Я ненавижу его.
Я расхохоталась. Но смех у меня был недобрый.
Вспомнилось, как в 1942 и 43-м году Татьяна мне читала все его письма, все свои ответы ему, как считала свою переписку с ним «архивом для истории русской литературы», как мечтала влюбить его в себя, быть его женой, любовницей, случайным ночным происшествием – и обязательно, обязательно иметь от него ребенка. Во всю эту ахинею был посвящен ее приятель Могилянский, почему-то подогревавший ее устремления. Боже мой, как я уставала от канители этих night conversations[892]
!Вот уже 4 утра. Пишу, пью кофе – часто, часто задумываюсь и ухожу в какое-то «никуда». Неладно что-то со мною.
Сегодня письмо от Эдика – грустное: «Я оптимистически настроился… я наивно поверил в слова командира…» Приезд его становится проблематичным – чего и следовало ожидать.
Мне очень тяжело. Но ему – знаю это – во сто крат тяжелее.
Спутанный день. Обещала к обеду быть у Тотвенов, но М.С. уговорила приехать к ней. Поехала. В трамваях толпы, давка, столпотворение довоенных воскресений. Пустой вечер – пью водку, болтаю, эпатирую себя, зубоскалю с Мстиславом. Это целомудренное чудовище идет меня провожать – и провожает с Глазовской[893]
до самого дома. Мне забавно. А не следовало бы забавляться. Человек ко мне привык; дикарь приручился, относится ко мне прекрасно – с таким неуклюжим большим вниманием, которое мне, кстати, совершенно не нужно.14 июля, в День взятия Бастилии, у меня впервые с начала войны были садовые цветы в комнате, махровые левкои. Пили чай с М.С. и полковник Люшковский с женой. Слушали патефон – я, по традиции, начала с «Марсельезы».
Случается, что думаю и о Вас. Впервые за много лет – без злобы, без гнева, тихо и немножко печально.
Ах, какая я была сумасшедшая! И как Вам было трудно и страшно со мною.
И, несмотря ни на что, как Вы меня любили.
Да: в жизни я знала прекрасную мужскую любовь. Я никогда ее не ценила. И до сих пор не жалею об этом.
Судьба свела меня с Анной Ахматовой. Об этом, вероятно, нужно записывать, ибо все проходящее, человеческие тени мелькают и исчезают, словно тают быстрее и легче самого легкого дыма.
Как-то летом этого 1944 года Татьяна Гнедич сказала мне, что в город вернулась из Ташкента Ахматова и уже была в Союзе писателей. С Ахматовой я не была знакома. Я знала ее внешность, я помню ее с далеких дней 1921 года, когда она, в синем, с каким-то мехом на плечах, очень прямая, очень горделивая, читала в чудесной памяти Дома литераторов на Бассейной свои стихи. В руках ее тогда были крохотные листочки. Она чуть склоняла над ними голову и читала – протяжно, глуховато, ровно, без интонаций. Челка. Четки. Узаконенный, почти канонический образ «Анны Ахматовой», так и прошедшей где-то рядом – близко и далеко – и в тот год, и во все последующие года.
Часто встречала ее в годы НЭПа. В театрах, в филармонии в особенности. Если на каком-нибудь концерте ее не бывало – думала:
– Больна… уехала…
Не спрашивала, потому что спросить было не у кого.
В филармонии и у Поэтов на Моховой[894]
она иногда подолгу смотрела на меня – внимательно, недружелюбно, холодно. Ее изящная скульптурная головка змейки не раз поворачивалась в мою сторону.Знакомы мы не были.
Позже, в годы ее молчания, когда блистательное имя ее считалось почти одиозным, когда она замкнулась в какие-то неведомые мне круги, я встречала ее несколько раз на улице – на Фонтанке, в Летнем саду. Останавливалась, смотрела вслед. Можно было бы подойти, сказать какие-то слова, улыбнуться ей, женщине, чье творчество было не только ее песнею, но и моей тоже. Не подходила.
А в лето 1944-го извещение о ее возвращении в Ленинград меня вдруг неожиданно потрясло так, словно мне сказали о возвращении близкого человека, друга, родного, своего, с которым была случайная и непонятная разлука.
Знала, что в каком-то «Альманахе» в Доме писателя будет участвовать и она. Пошла на этот «Альманах», сидела в первом ряду с москвичкой Дружининой, которая, как и всегда, рассказывала мне какие-то юмористические вещи. Потом пришла Ксения. Села рядом. Потом начался «Альманах». Прокофьев, кажется, пригласил в президиум Анну Ахматову, и мимо меня, под гул взволнованных приветственных аплодисментов, к эстраде прошла Ахматова, которую я не видела годы и годы. У нее была та же царственная и гибкая походка. Она держалась так же прямо, очень прямо, ровно и горделиво. Челки не было. Перечная седина волос открывала хорошей формы лоб. Она была в черном длинном платье.