Перечитываю «Весы» 1907–1908[1043]
. И – кусками – Розанова. Удивительный писатель – тоже страшненький, от которого главным образом тошнит, но который все-таки и волнует, и говорит что-то, и дает в руки (хоть крупиночки). Интереснейший.«Хорошее – и у чужого хорошо. Худое – и у своего ребенка худо».
«Человек искренен в пороке и неискренен в добродетели».
«В счастье человек – язычник».
«Чувство Родины должно быть великим горячим молчанием». (Прекрасно.)
«Мы не зажжем инквизиции. Зато тюремное ведомство – целое министерство»[1044]
.Но какой мракобес! И истерик притом.
Именины мамы. Пьем водку с Женей Б. Она ночует.
Эпиграф к жизни: «Значит, нам туды дорога…»
Сочельник у Тотвенов – совершенно пусто и чуждо, все – чужое. Дура Бессонова; потом голодная и жеманная Ананьина. Елки нет. Ничего нет. Эдуард опять меняет работу – и опять будет работать в проклятой Мечниковской. С ним предельно тяжелые отношения – молчание главным образом. Совершенно чужой.
Я живу в чужом мире и среди чужих.
Остаюсь ночевать у Тотвенов.
Когда все ушли, оказалось, что опресноки упали на пол, по ним ходили, растаскали по комнате.
У Анты до вечера. Она очень плоха. Вот человек, которого я знаю давно, люблю, кажется, и жизнь которого для меня совершенно темна. И сам человек темен.
Впрочем, это, вероятно, всегда так.
У нее сидит баба, б[ывшая] домработница. Была в оккупации – сначала Шапки[1045]
(«у офицеров работала по хозяйству – которые сознательные, очень хорошо платили и даже все извинялись, а которые несознательные – ну, те, вроде как у нас, все по таксе норовили!»), а потом – вся Европа. Работала в деревне, у богатой крестьянки.– Они не богатые, – поправляет меня, – они – середняки по-ихнему. У них только 20 коров и было.
Хозяйка была к ней добра. С хозяйкиной дочкой дружила, та ей платья свои давала носить, в кино в город ходили, на танцульки.
– Может, где и были немцы – звери, а мы таких не встречали. Жили прямо как никогда. И сыты были – завсегда… Теперь и во сне не увидишь!
Потом ее, и мужа, и ребенка освободители, англичане и американцы, возили по Европе.
– Мы все повидали – и Бельгию, и Голландию, и Францию. Богатый народ. Чисто живут. И еды много.
В английских лагерях русским освобожденным было неважно: «Кормили-то хорошо, да не полюбились мы им что-то. Все, бывало, кричат: “Рэд, рэд!” И штыки показывали – не разговаривай, мол, не подходи!» У американцев же лагеря были, по ее мнению, райские: «Наилучший народ – американцы. Вежливые, ребят любят прямо до конца. Как увидят моего, все по плитке шоколада суют. Одели нас – ну, одним словом, задаривали. А как я детная, так и меня и на сто шагов пешком не пускают. Все в машинах каталась. Комендант, скажем, прямо за углом – нет, пожалуйте в машину! А уж кормежка…»
Ей сейчас худо – с мужем разошлась, у ребенка карточки нет, жилья вообще нет, голодает. В Шапках на экскаваторе работала, на страшной физической работе по 12–14 часов в сутки. Жили в землянках. Оборванная, злая, голодная. Ей 30 лет, а дашь все 50.
– Ну а как на родину привезли, тут нас и встретили! Пять суток под дождем в поле сидели. Еле какую-то баланду по мисочке в день дадут – все ругают советские, все ругают – подлые, говорят, шпионы, предатели, зря, говорят, мы вас освобождали. И на допросы все…
Вздыхает.
– Да, уж пожили! Так, видно, больше не жить.
На мой вопрос отвечает охотно и деловито:
– Конечно, к хозяйке своей, к немке, вернулась бы. Работа легкая. Харчи царские, да так бы век весь и отжила. Мы с ней и прощались, так плакали все – ну, родная, и все!
А недавно я видела другую женщину (у кукушек с Мар[ией] Степ[ановной]) – тоже была в лагерях, в немецких, от Красного Села до Берлина. Замученная, простая, тихая.
Передние зубы выбиты. Нос переломан.
– У нас еще было хорошо, били мало. А у других…
Немцы ставили женщин на скоростной ремонт путей, разрушенных бомбардировками.
– Ленинград очень бил по Красному, – говорит, словно жалуясь, – обстрел еще не кончен, а нас уже гонят… Если бы не мои девочки, старшенькая в особенности (а с нею были две дочки – в 1941-м: 5 лет и 3 года), все бы мы пропали: а она то ягод соберет, то грибков, то милостыньку попросит, то сворует от немцев что – ну, и жили.
Под Красным немцы заставляли женщин рыть новые могилы, разрывать старые – перезахоронять.
– Я теперь ничего не боюсь… покойников перевидала разных, привыкла к ним потом. Папаша мой помер в плену в начале 1942-го. Так я потом, в 43-м, сама его перезахоронила. Думаю: что же это все чужих хороню! Как же это я об своем позаботиться не могу. Хорошую могилку сделала. А его сама вырыла, сама вытащила, гроб тут знакомый лагерник сделал. Брусникой расплачивалась и грибами.
А потом была на окраине Берлина. И падение Берлина было при ней. Рассказывать не умеет.