– Страшно было. Как заведут пальбу, – все трясется. Даже земля под ногами так и ходит. И дома ходят. Бомбы летят, снаряды, а мы все рельсы кладем, пути чиним. А девочки дома, в лагере. Идешь домой и не знаешь – живы ли, цели ли дома? Опять старшенькая помогала. То с огородов что притащит, то немки карточку подарят. Только от ее рук и выжили. Иначе бы все с голоду передохли.
Освобождение помнит как-то тускло:
– Ну, пришли советские, сказали, что дела у них и без нас много, вперед еще надо идти. «Добирайтесь до родины как знаете». Мы и пошли, несколько семейств. Тележки ручные у немцев очень хорошие, мы реквизировали (sic!) и пошли. В Польше шли, так нам очень хорошо было, всего доставали. У меня калош было набрано страшно много, а в Польше на калоши все давали – хоть масло, хоть молоко, хоть что лучше. А тут вот и муж, оказалось, выжил в Ленинграде. Только нас уж похоронил.
Питекантропический урод из Промкомбината важно тянет:
– Конечно, сперва беспокоился, а потом вполне осознал: категорически невозможно, чтоб уцелели под фашистским зверем. Так что и не ждал отнюдь.
После долгого перерыва – Всев. Рождественский. Предлагает работу на радио. Мне опять пусто, весело, смешно. Арабская девушка под звездами или Франческа Бертини. Говорит, мямля, как всегда:
– Передайте Анне Андреевне, что я по-прежнему у ее ног. Только бы она не смешивала меня с другими. Иначе я не смею. Она ведь все понимает, она поймет и это.
Серпант, а не человек? Все меняет шкуры, все меняет.
Мой великолепный горностай покупает за 3 тыс. (а стоит он не меньшее 5–6) вторая жена композитора Дзержинского, хорошенькая, злая, бесстыдная разбойница. Ну, к черту – и горностай, и ее.
«Значит, нам туды дорога…»
В черновой тетрадке со старыми стихами и переводами нашла желтенький листок[1046]
. Постаревший что-то слишком быстро. Запись от 24.IV .1939:«Опять: тоска о мировой революции. Тоска о том, что в Париже еще не организована Всефранцузская Чрезвычайная Комиссия по борьбе с контрреволюцией, что перед нею еще не проходят толпы банкиров, выхоленных женщин, монахов, министров и сутенеров, что нет еще кровавых приговоров в этой благословенной стране, что ее пролетарии еще не стоят у власти. Тоска о том, что я, знающая больше, чем другие, еще не могу работать и днем и ночью в древних тюрьмах Франции, разговаривая с вереницами людей и очищая мир, против фамилии ставя крестики “налево”. Может быть, в моей жизни этот великий час и не пробьет. Но сегодня я так жду его, как ни одна влюбленная женщина не ждет своего любовника.
Мир очищается в крови и кровью.
Я готова на все».
В декабре 1946 года первое за два года письмо от Т. Гнедич. Жива. Перевела байроновского «Дон Жуана»[1047]
. «Пан Корчак, милый друг…»Святые часы Тригорского. Вечные.
1947 год
Ленинград
Перевожу польских поэтов[1048]
– холодно: не нравятся. Весь день дома и одна. Встречаю год с Ахматовой и Левушкой – очень мало еды и множество вина. Начали «встречать» c 5 часов у Ахматовой и кончили у меня. Левка – совершенно пьяный. Она, торопясь:– Мне же пьяного мужика домой вести надо.
Уйма людей. Неожиданное из забытого прошлого: Василий Семенович Басков[1049]
, преданный ученик Эрмита, который видел меня в 1926 или 27-м и почему-то запомнил. А я забыла начисто. Нелепый, урод, разбросанный, с грандиозными планами русского интеллигента-народника, судорожно пытающийся связать несвязуемое: 1930-е годы и 1947-й. Так живет в 30-х годах, что, по-моему, в своей Сибири даже войны не заметил.Вечером черненькая Женя Бажко с васнецовскими глазами, потом Ахматова, холодная и неприятная. Черненькая Женя смущенно и оскорбленно убегает.
Сушаль очень больна – видимо, рецидив рака. Лежит, воинствующая, не сдаваясь. Удивительная старуха. Около нее вертится отвратительно и безнадежно глупая Бовар, воровка, хамка, консьержка, ничтожество, гробовая гиена.
Подвернула ногу. Растяжение.
Денег нет.
Закрытие онкологической конференции. Очень интересные доклады Джанелидзе (неумеренно восторгающегося США) и Сереброва (умеренно констатирующего технические достижения США). В публике блистательный полковник Шейнис, совсем полинявший и утративший все блески. Не видит меня, а я не окликаю. Встреча с милой Серебровой, у которой такая трудная женская жизнь – думаю, трагическая.
Огни на Кировском, легкий снежок.
Ночую у стариков.
Совсем бесснежная зима – голая и теплая.
Навещаю умирающую Сушаль. Узнает меня, цитирует Расина, говорит связное, потом вдруг все путает, принимает меня за свою дочку, пытается встать с постели, чтобы со мной – дочкой – скорее уехать в Марсель. Страшные серые ноги, тоненькие, как жерди. 85 лет.
Несколько дней у Тотвенов. Припадок печени, кажется. Сушаль умерла 23-го, ее почему-то увезли в больницу, кто вызвал «скорую» – неизвестно, все шипят кругом, сплетничают, злословят[1050]
.