Среди прочего из блокадных записей Островской мы узнаём, что самый «неприкасаемый» по сей день вопрос – стоил ли Ленинград тризны? Стоила ли политическая символизация «несгибаемости» города жизни более миллиона его жителей? – возник непосредственно во время катастрофы. Островская формулирует этот «проклятый» вопрос так: «По улицам еще бродят дистрофики – те, что не поправились за лето, те, что не выздоровели в июле, что умрут – обязательно! – еще в этом году. Смотришь на таких людей, бывших человеков, темнолицых, обезьяноподобных, еле передвигающих ноги, опирающихся на палку, чудом выживших и, пройдя через это бесполезное чудо, все-таки идущих к смерти. Смотришь и думаешь, думаешь… Год осады Ленинграда. Очень блестяще и очень героично. А сколько смертей гражданского населения стоил этот год? Кто и кому позволил подписать приговор казни голодом миллионам запертых людей, лишенных возможности бегства и апелляции? Город стоит. Город выжил – прекрасный трагический люциферианский город, еще раз поглотивший и уничтоживший сотни и сотни тысяч жизней. Петр возводил город на костях. Теперь прибавились новые кости – и в несоизмеримо большем количестве! Но Петр город построил. Человеческие смерти были созидательными: скелеты подняли над болотами к жемчужному небу совершенство бредовой красоты и математического расчета. А что поднимают к жемчужному небу наши скелеты – эти вот миллионы осадных смертей?» (запись от 23 сентября 1942 г.).
Эти жестокие вопросы не находят однозначных ответов у Островской – именно упорное вопросозадавание как таковое вообще является одной из главных стратегий и ценностей этого текста: «…сколько огромных и пустых вопросов у думающего штатского человека», горько замечает она. Островская создает диагностическую хронику одного человекослучая, задачей здесь является оценить личностный смысл и последствия катастрофы для «петроленинградского»[1109]
интеллигента. Островская формулирует смысл блокадного опыта как радикальное проявление и укрепление индивидуальности: «За эти жесточайшие месяцы жесточайшего года моей жизни (физически жесточайшего – так как нравственно, внутренне, я очень окрепла, просветлела, выросла и успокоилась)» (запись от 23 марта 1942 г.).Противостояние блокаде, по Островской, – чудовищный труд души, постоянно нарушаемый разочарованиями, ощущением собственного бессилия: «Сидя здесь, в безвыходном осажденном городе, в грязи, в вони, в нечистотах, в голоде и неверности завтрашних дней, думаю о многом: о дальних городах, о чужих созвездиях, об изумрудных морях, о пустыне, о тишине просторов – о, особенно о тишине! – и о какой-то волнующей, огромной и созидательной работе. Во мне физических сил мало. Но сколько силы во мне вообще! И какой скучной, узкой и неприютной жизнью приходится жить мне, именно мне, которой дано больше, чем другим» (запись от 10 апреля 1942 г.).
Синяя птица – эмблема мечты Софьи Островской о воплощении своей личности, сформированной (отсюда и название пьесы М. Метерлинка) ещё декадентскими представлениями – о главенстве личной воли над моралью, о неуловимости очертаний человеческих отношений и роли власти в этих отношениях, о том, что человеку творческому и творящему всё позволено и всё простится – в частности, невероятно крутые переходы в отношениях с другими человеческими существами, от восхищения к пресыщению. С одной стороны, блокадные тетради явно выделяются из всего дневникового корпуса Островской – сосредоточенностью, насыщенностью, драматизмом, благодаря чему в них можно и нужно усмотреть акме той же личности, которая проявлена и придумана в дневнике в целом. Пожалуй, в этом заключается один из центральных парадоксов личности Островской – всегда разная, гибкая, меняющаяся, неуловимая, она неизменна и верна себе. Верна своей так никогда не состоявшейся мечте о власти и славе, верна мечте о Доме с его сложным прошлым и утопическим будущим, верна своему высокому мнению о себе и низкому мнению об истории, «не давшей ей развернуться», как сетовала одна героиня сказки Шварца. Нарциссистическая сосредоточенность на себе принимает в блокаду обостренный характер, при любых сложных перипетиях Островская не забывает смотреться в свой дневник – как в зеркало.