28 апреля похоронили Дмитриенко[344]. Вынос был из Толмачевской Академии – изысканная нарядность командиров всех рядов оружия, бездна цветов, последний почетный караул, в котором командующий ЛВО[345] Шапошников и начальник Академии… Ромбы, звезды, новая форма, золото. А в гробу – ужасное лицо, распухшее и обросшее щетиной. С оскаленными сухими зубами: лицо замученного под пыткой. Маленькая Лидочка стоит у окна, спиной к гробу: ей страшно. Личико у нее нахмуренное, сердитое, с мучительно сжатыми бровями. Первая встреча со смертью. В девочке протест и отвращение.
На углу Университетской линии и набережной – из черной тучи за Исаакием – первая в этом году молния и первый гром. На дубовой крышке гроба – синяя кавалерийская фуражка и обнаженная шашка – крест-накрест, принадлежавшая когда-то кн. Туманову[346]. В свое время рассматривала этот великолепный клинок, чуть ржавый, чуть пятнистый.
Под страшным ливнем бросаю кортеж и уезжаю домой. У меня Т 38,4° и очень легкие туфли. Эдик провожает до самой могилы и, мокрый, как мышь, возвращается только в 9 ч. вечера. На кладбище были очень хорошие речи. Маленькая Лидочка плакала от гнева.
Разные встречи с разными людьми. Неутешительные и большей частью пустые. Несколько раз на торжественных скучных приемах у Тотвенов, где все очень обильно, очень богато, очень вкусно и невыносимо допотопно. Доктору 80 лет, у него дама сердца, его третья жена волнуется и «переживает» и ездит изливаться к маме. Старик – примитивный сластолюбец с лицом святого праведника и рождественского дедушки. Он очень любит меня, а я не люблю его жесты. Уговаривает часть лета провести с ним на Сиверской[347]. А мне что-то не хочется.
Также уговаривает часть лета провести в Армении Ашхарбек Калантар, профессор Эриванского университета, археолог и этнограф, ученик Марра и заядлый марровец, с которым я познакомилась в прошлом году на Иранском конгрессе[348] и который сразу же стал моим верным почитателем. С ним мне и трудно и скучно: плохо говорит по-русски, много и нервно смеется, безнадежно провинциален и церемонен и говорит мне, умирая от смущения, высокие и красивые слова. А мне с этими словами – и с ним – делать нечего. Романтик, лирик, идеалист. Когда с предельным юмором рассказываю ему кусочки из своей жизни, плачет. У него жена и двое детей: Горик и Марикэ. В его портфеле масса интересных снимков. В его голове масса интересных данных о историческом и культурном прошлом Армении. Рассматриваю снимки и слушаю тягучую и сбивчивую речь о волнующих и прекрасных вещах. Передо мной проходят вишаны и менхиры, долмены[349] и скалопись, языческие храмы и христианские церкви. А в Армении – озеро Севан и Гокчи, Эчмиадзин и Алагез[350], виноградники и развалины древних крепостей и храмов. Закрываю глаза. Думаю, вспоминаю годы НЭПа и Летний сад, когда слепнущий и голодающий Филипп Артемьевич восторженно и молодо говорил мне об Армении, когда мы с ним разрабатывали подробные планы нашего фантастического путешествия в Haystan[351].
Нет. Я не поеду в Армению. К влюбленному профессору Калантару, к его детям, к его жене, которые, по его мнению, должны сразу и безнадежно полюбить меня. Армения, по-видимому, останется для меня фантастическим путешествием на остров Цейлон.
Подобралась. Настроение стало ровнее. Спокойнее. Тише. Много иронии и бессильного равнодушия. Может быть, и правда, что все это – инфантильные затеи.
В день моих именин на столе стоят бледно-розовые розы. Если смотреть на них против света, крайние лепестки их прозрачны и почти лучисты.
В день моих именин, вечером, я смотрю с братом ибсеновскую «Нору»[352], и мне скверно и хорошо – минутками. В театре готовность веселого хохота, когда Нора танцует свою тарантеллу, и недоумение моей соседки, когда Нора уходит:
– Вот дура! С чего? Ведь все же кончилось!
Вне жизни все-таки. Вне той жизни, которой живет моя страна. И вне той жизни, которой живет остальной мир. Очень сильные и очень своеобразные связи с жизнью моей страны. И ежечасное констатирование разрыва и ослабления связей с жизнью остального мира. Вся психология, литература, искусство, общественные и политические установки остального мира кажутся фантастическим и нелепым театром, если не смотреть на них в бинокль марксизма. Опираясь на диалектику материализма, очень весело, чуть злобно и чуть брезгливо путешествовать по страницам модных журналов и «Revue des Deux Monds»[353], французских повестей и английских романов.
С таким биноклем и с такой палкой я теперь и путешествую и предлагаемые мне пейзажи рассматриваю с другой точки зрения и в другом освещении, нежели их владельцы или творцы.
Не пишу ничего. У меня слишком много времени, поэтому мне некогда и не хочется. И – не нужно.