Эдик после плеврита еще в отпуску. Нынче снова пошел в диспансер. Т° нормальная. Возможно, еще посидит дома. К службе ему возвращаться на этот раз не хочется – первый раз в жизни, кажется. Ему 30 лет. А он – просто большой мальчик. В нем вообще так много детского, светлого, высокого и чистого. И легкомыслие, и беспечность в нем детские. Он не понимает цены денег – он при своем маленьком жалованье может делать нелепые и бессмысленные траты – он искренне ужасается, когда случайно узнает, что расходы на стол равны, скажем, 30 рублям в день. Он – фантастический теоретик, никак и ничем не связанный с практикой «жизни дольной»[328]. Вся его практическая энергия и талантливая удачливость ограничены деловым кругом служебных обязанностей. Там он настоящий и ценный практик. В жизни же – «в жизни вообще» – это утопический фантазер с миллионами отвлеченных и каких-то угловатых, неудобных теорий. Неприязнь к людям продолжается. По-старому нигде не бывает, кроме (изредка) дома Дмитриенко. Как и полагается, я в дневнике всегда пишу плохо и не то, что надо. Кажется, я так нигде и не записала, что сам Дмитриенко, ромбист[329] и троекратный (если не больше) орденоносец, уже второй год страшно и безнадежно болен. Вначале было воспаление уха, потом стрептококковая ангина, потом стрептококк изгоняли из тела целым рядом операций, потом никак не могли справиться со странными опухолями желез (все это – в Военно-медицинской, все это – всесоюзные и мировые имена с Воячеком во главе!), а потом (недавно) вдруг оказалось, что это просто рак гортани, уха и, возможно, мозга, что все безнадежно, что, конечно, можно испробовать метод радиевых игол, что напрасно так допустили… Я не видела Дмитриенко с осени 1934 года, когда он последний раз хорошо пил со мной у них дома. Говорили еще о том, что сделаем с ним изумительный сценарий из эпохи Гражданской войны. Был пьян и хорошо и интересно рассказывал. Я вообще люблю военные воспоминания – и люблю военных людей (тяга к дисциплине, к организованности, которых у меня нет, и к романтической и жестокой героике, к которой мне дано прикоснуться лишь краем). Сам он – сын священника с Кубани; жена его тоже, кажется, поповна. Старый член партии. От родных отрекся. Работал в Народной армии Монголии. Крепкий, коренастый, как низкорослый дуб. Никогда ничем не болел, «только раны и проклятый тиф». Их девочка Лидочка, которой скоро 7 лет, моя нежнейшая приятельница. Воспитанная арелигиозно и охраняемая от всяких возможностей столкновения с вопросами религии или религиозного быта, она пару лет тому назад завела со мной такой разговор:
– У вас скоро будет Рождество?
Я с отчаянием посмотрела на ее родственников и руководителей.
– Как тебе сказать, – вяло ответила я, – я не знаю, право. А почему тебе так кажется?
– Да уж я знаю. И Христос у вас родится, и елка будет.
И, вздохнув, пояснила:
– Елка – это, вероятно, очень интересно. А у нас елки не будет. И Христос у нас не родится. У нас по приказу ему запрещено родиться.
А этой зимой, когда впервые в Союзе официально – почти декретным порядком – елки были не только разрешены, но и предписаны[330], Лидочка радостно об этом сообщила мне по телефону и собиралась писать благодарственное письмо Сталину: «Спасибо за то, что советские дети в советской стране первый раз в жизни получили елку, а то все думали, что мы бедные-бедные и что нам не на что сделать елку, а мы богатые и счастливые». Письмо, конечно, осталось в проекте.
Сейчас от девочки скрывают, что скоропостижно умерла и вчера похоронена ее бабушка, тетка Лидии Федоровны, очень милая и интеллигентная старушка. Девочка думает, что бабушку увезли в больницу. Туда в действительности было перевезено уже мертвое тело. Девочка притихла, смотрит на всех подозрительно и лукаво, прислушивается к шепоту матери, которая должна при ней улыбаться и быть веселой, как и при больном муже, от которого смерть старушки скрывается тоже. А для Лидии Федоровны старушка была самым близким и самым любимым человеком – роднее и ближе мужа.
Не люблю и не умею навещать больных. Мне с ними неловко, как с очень маленькими детьми, когда не знаешь, что им сказать и как их коснуться, чтобы не вызвать боль или слезы.
Сколько больных теперь – у Ксении грипп, ангина, снова нарыв в горле, Т 40°. У Эмилии[331] (Господи, какая с ней неистовая скука) гриппозный артрит. У Ольги Константиновны Блумберг – грипп. Все больны. Мне некуда идти. Мне вообще некуда ходить. Вдруг оказалось, что у меня много знакомых, но они все скучные и ненужные, вдруг оказалось, что у меня мало знакомых, у кого мне приятно бывать.
Очень я одинока все-таки. Несмотря ни на что.
Выдали новые паспорта. На этот раз тихо – без объяснений, без извинений за то, что отец был именно такой, а не другой.