Елка. Рождество. Именины мамы. Всякие вкусности. Люди, которые не нужны.
Как много пустот в мире.
И как много пустот во мне.
Это – не скука.
Это – собранность, напряжение, как перед прыжком, который, может быть, может оказаться смертельным.
1936 год
Еще один год. А сколько их еще осталось впереди? А будет ли хоть когда-нибудь такая встреча, которую нельзя назвать даже рубежом, а только золотой нитью от неиссякаемой радости? По-видимому, нет.
Вероятно, это то, что не дано мне.
Дано же мне вообще много.
Очень тяжелое состояние эти дни: и тело и дух в немощи, в отчаянии, в предельной тоске.
Все – не так.
Может быть, все – не то.
(От этого страшно. Слепая царевна.)
Часто думаю о Николеньке – хорошо и печально. Знаю теперь, что любил меня, и неистовой любовью, в которой и взлеты, и падения, и страсть (до ненависти). Самое великое, однако, то, что в любви его была нежность. Как он умел со мною говорить! Вот мог бы приехать. Встретила бы тепло и бесстрастно. О прошлом вспомнила бы так, как о прекрасной книге, прочитанной когда-то, найти которую опять нельзя, потому что название ее не то забыто, не то потеряно. В этом году – в марте – десятилетие со дня нашей первой второй встречи [так!]. Если бы я за него вышла тогда замуж, вся моя жизнь пошла бы по-другому – и в ней не было бы ни одного элемента моего сегодняшнего дня.
Снег. Чудесные голубые и синие сумерки, короткие, легкие, убегающие в ночь.
Вчера ехала в траме с Васильевского, смотрела на эти удивительные сумерки зимнего петербургского дня – и в душе, вместо тишайшей радости покоя, замирения, сна, вставали жестокие приступы бунта, злобы, проклятия.
Все не так, не так, не так.
Повторяла свои стихи, которые люблю пока еще не превзойденной любовью:
Когда-то писала: «Прийти к Вам не теперь, когда тяжелы душные полдни июля, а позже, зимой – в голубые сумерки – в снежинках, кружащихся в свете фонаря, – в холоде зеленовато-красной зари – и войти в мучительный круг зеленой настольной лампы, где Ваш стол, Ваши бумаги, Ваша медлительная и спокойная рука – и сказать, как всегда: “Это я – привет Вам!” – и знать, что через два часа из круга зеленой лампы надо уйти вновь – в вечер, выросший из голубых сумерек, в ночь, в снег, кружащийся легко и бесшумно в свете уличных фонарей».
Дала бы очень много, чтобы знать: что думают обо мне черные глаза. Portraits et Voyages Imaginaires[320].
Раздражительность и злобность небывалые. Создаю моим – единственным, кого люблю, – гнетущую домашнюю атмосферу, заставляющую их вспомнить с горечью отца.
– Проклятая наследственность! – говорит мама.
Как остро и жутко чувствую в себе временами кровь отца: холодная злоба хищника и беспощадный, разрушительный цинизм. А кроме того, тайная страсть к мучительству: бескровное палачество, более страшное, чем то, за которое платят деньги, как за любую профессию.
Постоянные сердцебиения, страхи, тоска, желчность, культ ледяного гнева. Эндокардит.
Сегодня иду на день рождения к Басовой. Буду пить водку и болтать острый и жестокий вздор, как всегда с нею. Не люблю ее, но мне с ней бывает хорошо и весело. А сейчас мне так нужно веселье, пустяки, балаганчики, кабацкая музыка, кабацкие песенки.
Был бы жив Бюрже – и будь это другие годы, – сидела бы с ним до ночи в «Дарьялах»[321], и за шашлыком, за глинтвейном говорили бы патетические вещи о душе, о человеческой душе, «которая в синяках», которой больно, которой нет места во всем мире.
Вообще же, все хорошо. Земля вертится – и этого достаточно.
Le sang du Сhrist est sur nous– il peut être rédempteur, il peut être accusateur.
…acceptеrons nous le don magnifique de la tendresse divine et de ses exigences? Tout amour est exigeant[322].
Никогда не подавайте милостыни любви.
Я всю жизнь подавала такую милостыню – и я знаю: она оскорбительна, как удар хлыста.
Не подавайте милостыни любви – она как преступление, как убийство сладким ядом.
Январь: холодный, жесткий, светлый месяц.
Январь – время расплат.
Январь.
Ну, что ж! Пусть.
Сегодня внутри тихо. Не раздражает даже мягкий и приятный свитер, который почему-то пахнет чужими духами и чужой жизнью.
Страшная вещь – память.
Такая память, когда вдруг ясно и четко всплывает рисунок давно, казалось бы, забытых лиловых обоев, складки сползшего одеяла, мозаика разбитого хрусталя на паркете, старинный портрет чудеснейшей девушки с обнаженной грудью, девушки, которая спит, которая ничего не знает и – главное – которой нечего помнить.
И также – в памяти – заснеженные улицы, синие рассветы, колокольня на фарфоровом небе.