В 12 часов являюсь в дом № 16 по Фонтанке, в Губернский суд. Это бывший особняк председателя Совета министров Горемыкина. Там же, кажется, помещалось жандармское управление. Дом был дан Горемыкину, заново отделанный, и следы этого видны еще на передней лестнице, но, разумеется, только следы. Сегодня, в общем, это превратилось в такую специфическую клоаку, как… (и сугубо в наши дни) всякое российское присутственное место. Зал, куда я конвоирован, оказывается закрытым, но я случайно набрел на секретаршу, приславшую мне повестку, Веру Ксенофонтовну Либину — девицу лет тридцати пяти, высокую, худую, с изумительным, довольно благородным лицом (и вся манера держаться выдает «хорошее воспитание»), от которой узнаю, что дело отложено слушанием до 6 часов вечера. Я объясняю ей, что приглашение именно меня основано на недоразумении. Раз идет речь о материальной оценке какой-либо картины Маковского, то я себя не могу в этом смысле считать компетентным. «Ну, если Вы не компетентны, то кто же. Нет уж, Вам придется… К тому же Вы приглашены через (что-то очень важное — род Верховного совета при суде, название незнакомое), и это отменить нельзя. Мы не могли основываться на показаниях антикваров, они искусственно понижают цены, чтобы скупить задаром, согласитесь, что червонец — а так его оценил Циммерман и еще кто-то — это не цена за Маковского?»
Может быть, и не цена, но цена художественного произведения есть вообще нечто весьма относительное и регулируется соотношением спроса и предложения, тем, что называется рынком.
«Да, но рынка у нас нет, согласитесь, что его нет», — сказано тоном упрека по чьему-то адресу, как будто не «они» виноваты, что его нет. Между тем где-нибудь он же еще существует!
«Ну вот Вы только что были за границей, за что там идут Маковские?»
Милые иллюзии!
Пришлось объяснить, что вообще русские картины за границей не в ходу и что уж, во всяком случае, Маковские едва ли там найдут себе сбыт. И наша эта беседа (она еще в тех же тонах возобновилась вечером) кончилась на вздохе своеобразного патриотического огорчения барышни: «Значит, все это сказки, что за границей платят огромные деньги за русские картины…»
Придя в Эрмитаж, я все это в канцелярии в присутствии Тройницкого и прочих рассказал, и вдруг Федя Нотгафт, побуждаемый жалостью ко мне, берется еще поправить дело. У него-де в суде имеется хороший знакомый Борис Ефимович Шехтер — бывший присяжный поверенный, очень порядочный человек, тот самый, который ему «в пять минут» устроил и развод, и новый брак, ныне состоящий помощником юрисконсульта, кстати, и обладатель нескольких моих (как оказалось, очень неверных) произведений, и вот без всякой с моей стороны просьбы милый Федя отправился туда уже в 2 часа (как раз рандеву у Кроленко был отменен), вернулся обратно (мы тем временем всем Картинным отделением рассматривали Шатровый зал, намечая картины к удалению в запас), подготовив своего приятеля, обещавшего мне помочь или вовсе отделаться (если бы я предпринял шаги вчера, что было бы возможно вполне, чтобы дело было отложено до того, чтобы найти нового эксперта), или хотя бы уйти сегодня и в понедельник до конца разбирательства. Кроме всего прочего, Хайкин (они с Шехтером женаты на двух сестрах), у которого я сегодня был в четвертый раз, кончил пломбирование, взяв за это 4 рубля, подтвердил, что Шехтер и есть тот коммунистический родственник, который ему поставляет сведения из судейской хроники и с которым он очень крепко спорит по вопросам политики.