Его ноги были самой уязвимой, самой откровенно-беззащитной частью той стальной пружины, какой представлялось его тело. Словно разоблачение интимного секрета. Ахиллесова пята требовала маскировки и объясняла все: и напряженную, непреклонную волю, и деспотический характер домашнего тирана, и прямую осанку. Из своей воли он сковал броню. Я увидела вблизи его ноги, и он сразу превратился в человеческое существо, и я уже не так благоговела перед ним. Я была рада стирать испарину с его лица, когда он вел автомобиль. Раскаленное добела совершенство пугает. Куда меньше я боюсь его холодной, беспощадной критики.
Под поверхностной внешней оболочкой — таинственность, вовек неисчерпаемые глубины, непознанные сферы, тянущиеся бесконечно, не поддающиеся измерению, ибо ему требуется создать идеальный образ. В глазах людей он хочет предстать в лучшем свете. В беспристрастное, точное зеркало он взглянуть не решается. Мне он видится как плотоядное, яркое пламя в чаше от Лалика.
Я одета в блузку из органди лососево-розового цвета и черный костюм. Она весело трепещет оборками, и отец говорит: «У тебя такой вид, будто ты собираешься улететь».
Отец поднимает с дороги навозного жука-скарабея, чтобы случайно не раздавить его. Разговариваем во время пешей прогулки под утренним солнцем.
Две стороны отца: суровость сменяется неожиданной нежностью. Он высокомерен, и это делает его молчаливым. Но в нем много остроумия и находчивости, когда он вдруг оживляется. Он знает, что наша мать изображает его черными красками, и это его печалит. Он был лишен отцовской любви. Зато мать любила его слишком сильно. Его первая любовь изменила ему. Изолина. Незабываемая. Пылкая, рыжеволосая красавица с огненным темпераментом. Но, не захотев дожидаться его возвращения с Кубы, она неожиданно вышла замуж за другого. Он пространно рассказывал о том, как спасался работой. Он открыл талант Архентины[122]
, проталкивал, писал для нее музыку. Точно так же он относился и к Андресу Сеговия и к квартету Агилар. И всюду — неблагодарность. Он умоляет меня жить лишь для себя, не возиться с неудачниками. Неудачники — это кошмар, инкубы[123]; они навалятся на тебя, сожрут твой мозг, обманут.Должно быть согласие между его писаниями, его музыкой, его жизнью. Он даже жалеет, что забывал о собственной выгоде. Слишком много времени потерял, помогая другим.
Строгие формы его жизни. Тактичность. Учтивость. Пунктуальность даже при свиданиях. Всегда вовремя. «Если бы я нарушал приличия в денежных делах, моя музыка не была бы такой ясной. Не удалось бы поддерживать строгие стандарты в моей музыке, философии, жизни. Каждая мелочь здесь важна».
Он совершенно потряс меня, сказав: «Генри — безвольный человек, тряпка. Он существует только за счет твоей мужественности». Он исходит из того, что слабость Генри — следствие его склонности ко всему безобразному, к вони, к резким запахам: они его возбуждают. Отец говорит, что это признак импотенции и извращенности. Здоровая чувственность не нуждается в стимуляторах.
Стоит тропическая жара. Стены в гостинице покрыты голубой штукатуркой, как это делается на Кубе, и отец начинает вспоминать о тамошней жизни. «Здесь, на юге, вполне приличные люди ходят в эспадрильях[124]
, а я на Кубе никогда в них не обувался; они ассоциировались для меня с испанскими бедняками, приезжавшими на Кубу искать работу. «Он явился в alparagatas»[125] — это была уничижительная фраза, так говорили о первых испанцах, эмигрировавших на наш остров в поисках счастья».К животным отец относится хорошо…
У него все подчинено воле. «Ты должна поворачивать события по своему желанию». Он полон силы, энергии, у него стоическое отношение к жизни, он даже герой. Эти качества изменили ему лишь однажды, когда он женился на нашей матери, привлеченный ее силой, преданностью, верой в него и умением готовить.
Походка у отца необычайно легкая, держится он прямо, по-королевски.
Отец организует свою жизнь, контролирует ее, истолковывает. Его страсть к критике и его безупречность сковывают меня. С Генри, у которого полностью отсутствует критика, я чувствую себя свободно. Но, правда, эта свобода не должна заходить слишком далеко, она станет разрушающей силой и с ней ничего нельзя будет построить.
Прочные стены отцовского сооружения вселяют в меня ужас. Ужас стены, дисциплины, ограничения, контроля. Когда я весело и беспечно рассказывала отцу о своем, в шестнадцатилетнем возрасте, опыте позирования художникам, живописуя яркими красками мое первое появление в Нью-Йоркском клубе моделей и мое тогдашнее платье в стиле Уатто, отец строго оборвал меня: «Почему ты говоришь Уатто? Во Франции есть только Ватто»[126]
.Когда я впервые встретилась с отцом в Париже, я страшно боялась, что ему не понравится дом в Лувесьенне. И после того, как он сказал: «C'est bien[127]
. Здесь есть своя прелесть», у меня камень с души скатился. Оказывается, под суровостью бьет живой родник любви.